Свекровь грозила мне опекой, а я вызвала ей психиатра

Антонина Васильевна появилась в нашей квартире в среду утром, когда Мишенька третьи сутки температурил. Я не звала её. Муж, кажется, тоже не звал — во всяком случае, он так сказал, хотя по его виноватому взгляду в сторону я поняла, что он просто обмолвился маме вскользь: мол, у нас тут небольшие трудности, ребёнок приболел. Этого оказалось достаточно.

Она позвонила в дверь в половине девятого, когда я только-только уложила Мишку после бессонной ночи. Стояла на пороге с огромной клетчатой сумкой, из которой торчал термос и какой-то свёрток газетной бумаги, и смотрела на меня с таким выражением лица, словно приехала спасать мир.

— Ну что, Наташа, — сказала она вместо приветствия, — вот я и приехала.

Я посторонилась, потому что что ещё делать в половине девятого утра после бессонной ночи.

Антонина Васильевна прошла в прихожую, огляделась с видом санинспектора, молча сняла пальто, повесила его на крючок и направилась в детскую.

— Не надо, он только заснул, — прошептала я.

— Я тихо, — сказала она в полный голос и вошла.

Мишка, разумеется, проснулся. Разумеется, заплакал. Разумеется, следующие полчаса я укачивала его заново, пока свекровь стояла рядом и говорила мне, как именно это нужно делать.

— Ты слишком резко качаешь. Вот так надо. Дай я.

— Он привык ко мне.

— Это не значит, что так правильно.

Это было начало.

Про дорогу она сказала сама, на второй день. Я как раз кормила Мишку смесью — грудного молока у меня не было с шести недель, что само по себе стало темой отдельного разговора в первый же вечер, — и Антонина Васильевна, сидя напротив, читала состав на банке с таким лицом, словно держала в руках что-то радиоактивное.

— Наташа, ты вообще смотришь, что ты ему даёшь?

— Смотрю. Педиатр посоветовала.

— Педиатр. — Она произнесла это слово так, будто речь шла о шарлатане с рынка. — Тут одна химия и пальмовое масло… Ты знаешь, что пальмовое масло делает с желудком?

— Антонина Васильевна, это адаптированная смесь для детей до года. Её специально…

— Я Серёжу кормила нормальным молоком. И ничего, вырос.

— У меня не было молока.

— Значит, нужно было постараться. Нервничаешь много, вот молоко и пропало.

Мишка сосал соску, блаженно жмурился, ничего не знал о пальмовом масле и был совершенно счастлив. Я сделала глубокий вдох и промолчала.

Про дорогу она сказала после обеда. Они с Серёжей о чём-то тихо переговорили на кухне, потом муж пришёл ко мне с виноватым лицом — у него вообще в те дни было очень виноватое лицо, он носил его постоянно, как неудобную шляпу — и сказал:

— Наташ, ну мама всё-таки два часа ехала. Может, пусть пока поживёт? Пока Мишка не поправится?

— Серёжа.

— Ну что — Серёжа. Она помочь хочет.

Я посмотрела на него долгим взглядом. Он отвёл глаза.

— Хорошо, — сказала я.

Это была моя ошибка. Одна из многих.

Антонина Васильевна обосновалась в нашей маленькой гостиной с деловитостью человека, планирующего длительную экспедицию. На диване появился её плед — тот самый, из клетчатой сумки, — на подоконнике выстроились баночки с какими-то травами, в ванной возникла её мочалка, и всё это произошло как-то само собой, без обсуждений, просто в какой-то момент стало фактом.

На третий день она занялась одеждой.

Я достала из шкафа чистый комбинезончик — симпатичный, голубой, с мишками, купленный в обычном детском магазине за вполне разумные деньги — и свекровь взяла его в руки, повертела, посмотрела на этикетку и положила обратно с таким видом, словно я предлагала одеть ребёнка в полиэтиленовый пакет.

— Это что, синтетика?

— Там написано — смесовая ткань. Хлопок и…

— Синтетика. Наташа, ребёнку нужно только натуральное. Только хлопок. Только лён. Кожа должна дышать.

— Антонина Васильевна, это специальная детская ткань, она сертифицирована…

— Сертифицирована. — Опять это её слово-приговор. — Знаю я эти сертификаты. Бумажка и бумажка. Я тебе принесла из дома — там у меня были Серёжины ещё вещи, настоящий хлопок советский, вот это качество было.

— Мишке четыре месяца. Серёже тридцать два года. Эти вещи…

— Хорошо постиранные. Я специально взяла.

Я надела на Мишку голубой комбинезон с мишками. Антонина Васильевна смотрела на это с таким страданием, что мне стало почти жалко её — почти, потому что жалость в тот момент требовала ресурсов, которых у меня не было.

Про температуру в квартире разговор случился на четвёртый день.

У нас дома было двадцать два градуса. Я знаю точно, потому что специально купила термометр и за этим следила. Педиатр сказала: от двадцати до двадцати двух, не кутать, проветривать. Я выполняла.

Антонина Васильевна ходила по квартире в шерстяной кофте поверх водолазки и периодически зябко поводила плечами.

— Холодно у вас, — сказала она за завтраком.

— Двадцать два, — сказала я.

— Для тебя двадцать два, может, и нормально. А ребёнку холодно.

— Педиатр рекомендует именно такую температуру. При более высокой…

— Педиатр, — вздохнула Антонина Васильевна. — Слушай, вот ты всё педиатр да педиатр. Педиатр — это просто человек с дипломом. У них может вообще своих детей не быть. А я мать, я вырастила сына, я знаю.

— Педиатр — это специалист.

— А материнский опыт — это не специальность?

Серёжа за столом ел кашу и делал вид, что его здесь нет. Это у него хорошо получалось — исчезать в момент, когда мне была нужна его поддержка.

— Мишка заболел именно из-за того, что у вас холодно, — продолжала Антонина Васильевна. — Это же очевидно. Если тебе самой такая температура нравится, это не значит, что ребёнку хорошо.

— Вирусные инфекции не возникают от температуры воздуха в помещении. Их вызывают вирусы.

— Это современные теории. А по факту — дует от окна, ребёнок лежит, мёрзнет…

— Мишка не мёрзнет. У него нормальная температура тела, руки и ноги тёплые—

— А носик холодный.

— У детей всегда холодный носик!

Мишка в кроватке услышал мой повышенный голос и захныкал. Я встала, ушла к нему, прижала его к себе и какое-то время просто стояла так, пока он успокаивался. За стеной Антонина Васильевна говорила Серёже что-то вполголоса. Серёжа что-то отвечал. Слов я не слышала, но интонации знала наизусть.

Купание стало следующей линией фронта.

У нас был специальный детский термометр для воды — уточка, которая показывала температуру. Мы купали Мишку при тридцати семи градусах, как и советовала педиатр. Антонина Васильевна присутствовала на вечернем купании, сунула в воду локоть — её излюбленный метод — и поджала губы.

— Горячо.

— Тридцать семь. Смотрите, — я показала ей уточку.

— Уточка — это игрушка. Локоть не врёт.

— Антонина Васильевна, локоть у всех разный. Термометр объективен.

— Я купала Серёжу без всяких термометров и уточек. И ничего.

— Серёжа жив и здоров, я рада. Но методы изменились.

— Методы. — Она опять вздохнула с этим своим особенным вздохом — долгим, значительным, вздохом человека, которого окружают непроходимые идиоты. — Наташа, я смотрю на тебя и иногда думаю: ты вообще любишь этого ребёнка?

Я подняла на неё глаза.

— Что?

— Ну, любишь. По-настоящему. Потому что мать, которая любит, чувствует. Не смотрит на уточку, а чувствует. Вот у меня была связь с Серёжей — я всегда знала, что ему нужно. А ты всё по инструкциям…

— Я купаю своего сына при правильной температуре воды, — сказала я очень тихо и очень ровно. — Это и есть любовь. Уйдите из ванной, пожалуйста.

Она ушла. Мишка плескался и улыбался беззубым ртом. Я смотрела на него и чувствовала, как где-то в районе груди что-то медленно сжимается — не от обиды уже, а от усталости. От такой усталости, которая накапливается не за один день и не выходит со слезами.

Вечером я поговорила с Серёжей. Не кричала, не плакала — просто сказала: так нельзя. Сказала, что я не сплю четвёртую ночь, что мне физически нехватает сил, а вместо помощи я получаю постоянную критику. Что я боюсь брать ребёнка на руки, потому что знаю: каждое моё движение будет прокомментировано. Что я перестала понимать, хорошая ли я мать, просто потому что рядом постоянно кто-то говорит мне, что нет.

Серёжа слушал. Серёжа кивал. Серёжа сказал: «Я поговорю с мамой».

Он поговорил с мамой.

Результат этого разговора я ощутила на следующее утро, когда вышла на кухню и обнаружила Антонину Васильевну, сидящую за столом с чашкой чая и лицом человека, которому только что нанесли тяжкое оскорбление.

— Доброе утро, — сказала я.

Она посмотрела на меня долгим взглядом.

— Значит, я мешаю, — произнесла она наконец.

— Я этого не говорила.

— Серёжа сказал. Что я мешаю. Что критикую. Что ты… расстроена. — Последнее слово она произнесла с таким интонационным выделением, словно «расстроена» было самым мягким из возможных эвфемизмов. — Я приехала помочь. Я бросила все дела, два часа тряслась в общественном транспорте, я не сплю на этом вашем диване, у меня спина…

— Антонина Васильевна—

— Нет, ты послушай. Я хотела помочь. Я говорю о вещах, которые вижу своими глазами. Это не критика — это забота. А ты жалуешься мужу. Настраиваешь его против матери.

— Я не настраиваю—

— Настраиваешь. — Она поставила чашку с неожиданным грохотом. — И знаешь что, Наташа? Я молчать не буду. Если я вижу, что ребёнку плохо, если я вижу, что мать с ним неправильно обращается — я приму меры.

Я остановилась.

— Что значит «приму меры»?

— То и значит. Есть органы, которые занимаются защитой детей. Опека называется. Слышала о такой?

Тишина на кухне стала очень плотной. Мишка спал в детской. Где-то в соседней квартире работал телевизор. Я смотрела на свою свекровь и понимала, что она не шутит — не в том смысле, что у неё есть реальные основания, а в том, что она произнесла это вполне серьёзно и считает это инструментом, который у неё есть.

— Хорошо, — сказала я.

Развернулась. Ушла в спальню. Закрыла дверь.

Достала телефон.

Участкового психиатра я нашла через сайт нашей районной поликлиники. Я набрала номер, дождалась ответа и очень спокойным голосом объяснила ситуацию.

— Понимаете, — сказала я, — у меня дома находится пожилая женщина. Она приехала несколько дней назад и не может найти дорогу домой. Говорит странные вещи, угрожает. Я беспокоюсь — и за неё, и за ребёнка, который у нас дома.

На том конце провода меня выслушали, уточнили возраст «пациентки», адрес, и сообщили, что врач приедет в течение двух часов.

Я убрала телефон. Вышла на кухню. Сделала себе кофе. Антонина Васильевна сидела там же, с тем же лицом, но молчала — видимо, сказала всё, что хотела.

— Кофе будете? — спросила я.

Она посмотрела на меня с подозрением.

— Буду.

Мы пили кофе в тишине. Почти мирно.

Врач приехал через полтора часа. Молодой мужчина с усталым лицом и потёртым рюкзаком, представился — Дмитрий Олегович, психиатр. Я открыла ему дверь и провела в гостиную, где как раз сидела Антонина Васильевна с телефоном в руках — она смотрела что-то про правильное пеленание в интернете, очевидно, готовила новую лекцию.

Она подняла глаза на врача, потом на меня.

— Это кто? — спросила она.

— Врач, — сказала я. — Дмитрий Олегович, вот женщина, о которой я говорила. Моя свекровь.

Антонина Васильевна медленно встала. В её взгляде прошла целая гамма — удивление, непонимание, и затем, когда до неё начало доходить, что-то острое и опасное.

— Наташа, — произнесла она очень тихо.

— Добрый день, — сказал Дмитрий Олегович профессионально нейтральным тоном. — Я понимаю, что ситуация необычная. Мне поступил вызов, что вы испытываете затруднения с ориентацией, что вас беспокоит—

— Я в полном порядке, — сказала Антонина Васильевна. Голос у неё был ровный, но я видела, как побелели костяшки пальцев, которыми она держала телефон.

— Я понимаю. Тем не менее, раз уж я приехал, можно просто поговорить несколько минут? Это стандартная процедура, ничего страшного. Присядьте, пожалуйста.

Они сели. Я вышла в коридор — не до конца, осталась у приоткрытой двери. Слышала, как Дмитрий Олегович задаёт стандартные вопросы: как зовут, какой год, какой день недели, где живёте, как добирались. Антонина Васильевна отвечала чётко, сухо, с нарастающим холодом в голосе. Называла улицу, станцию метро, своего терапевта. Говорила про сына и внука. Была абсолютно, демонстративно, разъярённо адекватна.

Через пятнадцать минут Дмитрий Олегович вышел ко мне.

— Женщина в полном порядке, — сказал он всё тем же ровным тоном. — Никаких признаков нарушений. Ориентирована, память в норме, речь связная.

— Я вижу, — сказала я. — Спасибо, что приехали.

Он посмотрел на меня с любопытством, в котором мелькало что-то похожее на понимание.

— Бывает, — сказал он неопределённо и ушёл.

Антонина Васильевна стояла посреди гостиной, когда я вернулась. Смотрела на меня. Молчала. И это молчание было совершенно другого рода, чем всё предыдущее молчание за эти дни — не обиженное, не значительное, а какое-то оглушённое.

— Ты вызвала мне психиатра, — произнесла она наконец.

— Я беспокоилась о вас, — сказала я.

— Ты вызвала мне психиатра.

— Вы угрожали органами опеки. Я решила, что это ненормальное поведение для человека в здравом уме, и забеспокоилась.

Она смотрела на меня ещё несколько секунд. Потом что-то в её лице изменилось — не смягчилось, нет, скорее — ослабело. Сошло с той позиции, которую она занимала все эти дни, позиции осаждающего, который вдруг обнаружил, что его самого взяли в кольцо.

— Ты… — начала она, и не договорила.

— Антонина Васильевна, — сказала я, — я не ваш враг. Я мать вашего внука. Я очень стараюсь. Я не сплю ночами, я кормлю его, я купаю его, я ношу его к врачу, я читаю книги и статьи, чтобы делать всё правильно. Мне не нужно, чтобы вы одобряли каждое моё решение. Мне нужно, чтобы вы мне доверяли. Хоть немного.

Тишина.

Мишка в детской проснулся и начал негромко гулить — не плакать, просто разговаривать сам с собой, как он любил делать по утрам.

— Он поправляется, — сказала я. — Температура упала. Он ест хорошо. Его педиатр довольна.

Антонина Васильевна медленно опустилась обратно на диван. Взяла свой плед — тот самый, клетчатый — и начала его складывать. Методично, аккуратно, угол к углу.

— Я в твои дела не лезу, — сказала она, хотя мы обе понимали, что это неправда.

— Я знаю, что вы хотите помочь, — сказала я, потому что это была правда.

Она сложила плед. Потом взяла его под мышку и встала.

— Я, пожалуй, поеду домой, — сказала она. — У меня там кот не кормлен.

— Про кота вы мне не говорили.

— Соседка кормит. Но всё равно.

Я не стала спорить.

Она собралась за двадцать минут — удивительно быстро для человека, который обживался несколько дней. Сложила в клетчатую сумку термос, баночки с травами, шерстяную кофту. Взяла из ванной свою мочалку. В прихожей остановилась, повернулась ко мне.

— Дашь попрощаться?

Я пошла в детскую, взяла Мишку на руки, вынесла. Он смотрел на бабушку с тем безмятежным любопытством, с которым четырёхмесячные дети смотрят на всё подряд — на лица, на лампы, на пятна света на потолке.

Антонина Васильевна протянула палец. Мишка обхватил его маленькой горячей ладошкой — крепко, уверенно, как будто давно знал этот палец и рад был его встретить.

Она смотрела на это несколько секунд. Что-то прошло по её лицу — быстро, почти незаметно, но я всё-таки увидела.

— Хороший мальчик, — сказала она.

— Хороший, — согласилась я.

Она отвела палец. Взяла сумку.

— Ты… звони, если что, — сказала она, уже в дверях, не глядя на меня.

— Хорошо.

— Если температура опять поднимется. Или ещё что. Звони.

— Хорошо, Антонина Васильевна.

Она ушла. Я закрыла дверь и какое-то время стояла в прихожей, держа Мишку на руках, прислушиваясь к тишине квартиры. Настоящей тишине, без посторонних шагов, без чужого вздоха из гостиной, без ощущения постоянного наблюдения.

Мишка потянулся к моим волосам и схватил прядь.

— Всё хорошо, — сказала я ему.

Серёжа приехал с работы в семь. Увидел, что дивана нет клетчатого пледа, и посмотрел на меня.

— Мама уехала?

— Уехала.

— Вы поговорили?

— Поговорили.

Он потёр лицо ладонью — жест, который я уже хорошо знала, означал «я не уверен, что хочу знать подробности».

— Наташ, а что за врач к нам приходил? Мне звонили из страховой.

Я помолчала секунду.

— Плановый осмотр, — сказала я.

Он посмотрел на меня. Я посмотрела на него. Что-то в моём выражении лица, видимо, подсказало ему, что расспрашивать дальше — не лучшая идея.

— Ладно, — сказал он.

— Ладно, — согласилась я.

Антонина Васильевна позвонила через три дня. Спросила, как Мишка. Я сказала: хорошо, температуры нет, ест нормально. Она сказала: это хорошо. Потом помолчала и сказала, что нашла в интернете одну статью про детские смеси, там написано, что некоторые вполне нормальные, просто надо смотреть состав. Я сказала: да, именно так. Она сказала: ну, и хорошо. На этом разговор закончился.

Это был самый мирный наш разговор с момента её появления у нас на пороге.

Через неделю она прислала посылку: три пары ползунков — настоящий хлопок, сто процентов, это было написано на этикетке — и баночку домашнего варенья из кабачков, про которое была написана маленькая записка: «Серёже нравилось в детстве. Тебе может тоже понравится».

Варенье оказалось неожиданно вкусным.

Я написала ей «спасибо» и добавила фотографию Мишки в новых ползунках— он сидел на развивающем коврике и грыз резиновое кольцо, совершенно довольный жизнью. Она ответила одним словом: «Красавец».

Мишка тем временем полностью выздоровел и это было куда важнее всего остального.

Оцените статью