— Ты подарила квартиру сестре, она тебя выгнала, а теперь ты пришла жить у меня? — переспросила я мать

Звонок в дверь раздался в воскресенье утром, когда я ещё лежала в постели и наслаждалась единственной роскошью, которую позволяла себе на выходных, — полной тишиной. Моя квартира была маленькой, но она была моей: каждая вещь стояла там, где я её поставила, каждое утро начиналось с кофе, который я варила для себя одной, и никто не передвигал мои книги, не занимал ванную в неурочный час и не смотрел громко телевизор в соседней комнате. Я шла к этому несколько лет — копила, отказывала себе в отпусках, в новой одежде, в ресторанах — и теперь жила в этой тишине, наслаждаясь заслуженной наградой.

Звонок повторился. Настойчивый, длинный, раздражённый — как будто тот, кто стоял за дверью, заранее был уверен, что имеет право сюда войти.

Я накинула халат и вышла в прихожую.

— Мама?

Она стояла на пороге с двумя большими сумками — такими, с которыми уезжают надолго. Волосы не уложены, пальто застёгнуто криво, верхняя пуговица не попала в петлю. Мама всегда следила за собой — это было одной из констант моего детства, — и сейчас её вид меня испугал прежде, чем я успела испугаться самого факта её появления.

— Надя, — сказала она. — Мне негде жить.

Я некоторое время смотрела на неё молча. Потом посторонилась и пропустила её внутрь — не потому что сразу всё поняла и приняла, а просто потому что она была моей матерью и стояла на лестничной клетке с двумя тяжёлыми сумками.

Пока она снимала пальто, я налила воды, поставила чайник и пыталась выровнять дыхание. За окном было серое февральское утро. Голые ветки скребли стекло.

— Садись, — сказала я. — Рассказывай.

Она рассказала. Долго, с отступлениями, с повторами, с тем особым способом, который всегда её отличал: сначала всё, что её обидело и расстроило, и только в конце — факты, из которых можно было сложить картину.

Картина сложилась вот какая.

Года три назад — как раз в то время, когда мы с мамой почти перестали разговаривать — она переписала квартиру на Лену. На младшую. На любимую, хотя мама никогда не признавала этого и искренне считала, что любит нас одинаково. Квартира была двухкомнатная, в хорошем районе — та самая квартира, где мы выросли, где я делала уроки за большим столом в проходной комнате, где пахло маминым борщом и старыми книгами.

— Зачем? — спросила я, хотя уже догадывалась.

— Лене нужно было замуж выходить, — сказала мама, глядя в чашку. — Мужчины сейчас — они же смотрят на всё это. На жильё, на перспективы. Она бы не вышла так просто, без ничего.

— А я вышла бы?

— Ты другая, — сказала мама с той интонацией, которая в детстве означала похвалу, а теперь ощущалась как нечто значительно более сложное. — Ты всегда сама справлялась.

Я промолчала.

Лена вышла замуж — это я знала, до меня доходили слухи через общих знакомых, поскольку сама Лена мне не позвонила, не написала, не пригласила на свадьбу. Мы не ссорились открыто, просто постепенно перестали быть друг другу нужны — или, точнее, стало невозможно притворяться, что разница в отношении к нам матери нас не задела. Мы выбрали молчание как самую приличную форму этого разрыва.

Муж Лены — мама называла его «Серёжа», произнося это имя с такой осторожностью, словно оно было хрупким, — оказался человеком конкретным. Квартира хоть и двухкомнатная, но маленькая: молодым нужно своё пространство, своя жизнь, зачем теща под ногами. Сначала намекали. Потом сказали прямо.

— И Лена? — спросила я.

Мама помолчала.

— Лена говорит, что ничего не может сделать. Что муж — глава семьи. Что так правильно.

Я встала, подошла к окну. Внизу по улице шёл человек с собакой — маленькой, рыжей, которая бежала, смешно переваливаясь с лапы на лапу.

— Значит, ты подарила квартиру, чтобы Лена вышла замуж. Она вышла. Муж тебя выгнал. И ты пришла сюда.

— Ты моя старшая дочь, — сказала мама. — Куда мне ещё идти?

Я обернулась.

— Ты подарила квартиру сестре, она тебя выгнала, а теперь ты пришла жить у меня? — переспросила я мать — медленно, проговаривая каждое слово, не потому что не расслышала, а потому что хотела, чтобы эта фраза прозвучала в комнате в полный голос, без смягчений и без обиняков.

Мама подняла на меня глаза. В них было много всего — обида, усталость, что-то похожее на стыд, который она не умела признавать напрямую.

— Я не думала, что так получится.

— Я понимаю.

Я налила себе кофе и некоторое время просто держала чашку в руках, согреваясь.

— Мама, мне нужно позвонить Лене.

— Зачем? — она почти испугалась. — Что ты ей скажешь?

— Поговорю.

Лена взяла трубку после третьего гудка. Голос у неё был ровный, чуть напряжённый — голос человека, который ждал этого звонка и приготовился.

— Привет, — сказала я.

— Привет, — сказала она.

Несколько секунд тишины — той особой тишины между сёстрами, которая содержит в себе всё: детство, общую комнату, ссоры из-за пульта от телевизора, и что-то огромное, тяжёлое, что накопилось потом и чему до сих пор не нашлось правильного названия.

— Мама у меня, — сказала я.

— Я знаю.

— Ты знаешь?

— Она сказала, что поедет к тебе. — Пауза. — Надя, я понимаю, как это выглядит. Но у нас правда нет места. Квартира маленькая, нам самим тесно. Серёжа… он не готов так жить.

— Лена, — сказала я, стараясь, чтобы голос оставался спокойным. — Я не звоню, чтобы тебя обвинять. Я звоню, чтобы разобраться, что происходит и что с этим делать.

— А что с этим делать? — в её голосе была почти детская беспомощность, которую я хорошо помнила. В детстве, когда Лена что-то натворила, она точно так же смотрела и спрашивала — что теперь делать, — подразумевая, что кто-то другой найдёт выход. Обычно этим кем-то другим оказывалась я.

— Вы с Серёжей готовы оплачивать маме съёмное жильё?

Молчание было долгим.

— Мы думали об этом, — сказала наконец Лена. — Серёжа говорит, что это было бы правильно. Раз уж квартира перешла нам… В общем, да. Мы готовы. Мы можем снять ей что-нибудь нормальное.

— Хорошо, — сказала я. — Значит, так и решим.

Я нажала отбой и вернулась на кухню. Мама смотрела на меня с тем выражением, с которым, наверное, смотрят на врача, который вышел из операционной, — ожидая приговора.

Я села напротив неё.

— Лена и Серёжа готовы снимать тебе квартиру. Платить будут они.

Мама молчала.

— Это нормальное решение, — сказала я. — Ты будешь жить отдельно, в своей квартире, пусть и съёмной. Они будут оплачивать. Никто ни от кого не зависит сверх меры.

— Я думала… — начала мама.

— Я знаю, что ты думала.

Это вышло, может быть, резче, чем я хотела. Я сделала глоток кофе и продолжила — тише, спокойнее:

— Мама. Я несколько лет копила на эту квартиру. Сама, без чьей-либо помощи. Потому что помощи не было — ты это знаешь. И я не говорю об этом, чтобы сделать тебе больно. Я говорю, потому что хочу, чтобы ты поняла: я выстраивала свою жизнь сама. Мне здесь хорошо. Мне здесь тихо. И я не могу взять на себя ответственность за решение, которое ты приняла без меня и которое меня не предполагало.

— Ты отказываешься мне помочь, — сказала мама. Голос у неё стал другим — холоднее, с обидой, которая ищет опору.

— Нет. Я помогаю тебе прямо сейчас — нахожу решение, которое работает. Но это решение не включает в себя то, что ты переезжаешь ко мне. Не потому что я жестокая. А потому что это неправильно.

— Что значит — неправильно?

Я подбирала слова. За окном качалась ветка, серая, почти чёрная на фоне белёсого неба.

— Ты сделала выбор — помочь Лене, переписать квартиру, устроить её судьбу. Это был твой выбор, и ты имела на него право. Но у любого выбора есть последствия. И я не могу нести ответственность за последствия твоих решений, в которых меня не было. Ты понимаешь?

Мама молчала долго. Я видела, как внутри неё что-то борется — привычное желание обидеться, настоять, продавить, апеллировать к долгу старшей дочери, к благодарности, к тому, что она нас растила и жертвовала собой, — и что-то другое, что медленно, с трудом пробивалось сквозь всё это. Понимание, может быть. Или усталость, которая иногда выглядит как понимание.

— Где я буду жить, пока они не найдут квартиру? — спросила она наконец.

Это был практический вопрос. Прагматичный. Это было отступление — негромкое, без объявления, но отступление.

— Несколько дней можешь побыть здесь, — сказала я. — Пока они не решат вопрос. Но только несколько дней, мама. Не больше.

Она кивнула. Отвела глаза.

— Хорошо, — сказала она тихо.

Я встала, чтобы сделать ещё кофе — уже для неё тоже. Пока я стояла у плиты, спиной к столу, я слышала, как она достаёт что-то из сумки, как шуршит пакет. Потом запах — она привезла домашнее печенье, то самое, которое всегда пекла в воскресенье. Овсяное, с изюмом.

Я не оборачивалась.

Было что-то невыносимо знакомое в этом запахе — и что-то невыносимо сложное в том, чтобы стоять к ней спиной и знать: вот она сидит за моим столом, немолодая, растерянная, с несправедливостью, которую она сама себе устроила, не понимая этого. Она любила нас — обеих, по-своему, неравно, как умела. Она была несправедлива — тоже по-своему, не со зла, а по слепоте, по тому тихому материнскому фаворитизму, который не осознаётся, пока не становится слишком очевидным.

Сердиться на неё было легко. Простить её — значило не оправдать, не сделать вид, что всё в порядке, а просто отпустить тяжесть, которую я носила достаточно долго.

Я не знала, умею ли я это. Не знала, хочу ли прямо сейчас.

Я поставила перед ней чашку.

— Спасибо за печенье, — сказала я.

Она посмотрела на меня — с благодарностью, которая была больше, чем просто за слова о печенье.

— Ты всегда была умнее меня, Надя, — сказала она.

— Нет, — ответила я и села за стол. — Я просто жила немного иначе.

За окном февраль разгонял по небу серые облака. Где-то внизу снова прошёл человек с рыжей собакой — или другой человек, другая собака, не разобрать с высоты. Мы пили кофе и молчали, и это молчание было, пожалуй, честнее всего, что мы могли бы сказать друг другу в этот момент.

Через три дня Лена прислала сообщение: они нашли вариант, хороший район, светлая квартира, можно смотреть в пятницу. Мама прочитала сообщение, сидя на моём диване, и долго держала телефон в руках.

— Съёмная квартира, — сказала она, ни к кому особенно не обращаясь. — Я всю жизнь прожила в своей квартире.

— Знаю, — сказала я.

— Это очень странно — в моём возрасте начинать заново.

— Наверное.

Она убрала телефон. Выпрямилась. Что-то в ней переключилось — то усталое, сломленное ушло, и вернулось что-то другое: не прежнее, не то довольное себой и своей правотой, но что-то, похожее на твёрдость. Другого сорта твёрдость.

— Напишу Лене, что приеду в пятницу смотреть.

— Хорошо, — сказала я.

В пятницу утром я помогла ей собрать сумки. Вызвала такси. Мы стояли в прихожей, и мама оглядывалась на мою квартиру — маленькую, аккуратную, со стопкой книг на подоконнике и геранью на кухне — с каким-то новым взглядом. Не завистливым. Скорее — удивлённым.

— Ты хорошо здесь устроилась, — сказала она.

— Я старалась.

Она помолчала. Потом — неловко, не в полную силу, как человек, которому этот жест даётся с трудом, — обняла меня. Коротко.

— Прости меня, — сказала она в моё плечо. — За квартиру. За всё.

Я стояла и не знала, что ответить. Не потому что не было слов — слов было много, они все скопились где-то за грудиной и не хотели выходить в правильном порядке. Я просто чуть крепче сжала её плечо в ответ.

Такси пришло.

Я закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. В квартире снова была тишина. Но теперь она была немного другой на вкус. Не хуже. Просто другой.

Я прошла на кухню, включила чайник и взяла с подоконника книгу, которую начала читать ещё на прошлой неделе. За окном светило бледное февральское солнце — первый раз за несколько дней.

Жизнь возвращалась к своему ритму. Моему ритму. Тому, который я выбрала сама.

Оцените статью
— Ты подарила квартиру сестре, она тебя выгнала, а теперь ты пришла жить у меня? — переспросила я мать
«На маму похожа»: Константин Богомолов выложил совместное фото с дочерью от Дарьи Мороз