— И это вот всё? За это ты будешь двадцать лет платить?
Голос Жанны Петровны, резкий и лишённый малейшего намёка на одобрение, гулко разнёсся по пустой комнате, ударился о голые бетонные стены и вернулся неприятным эхом. Нина медленно закрыла за собой входную дверь, и новый, ещё пахнущий свежей краской мир её собственной квартиры окончательно отрезал её от гула подъезда. Она не ответила. Усталость после долгого рабочего дня, после финальной встречи с ипотечным менеджером, была такой плотной, что на слова просто не оставалось сил.
Жанна Петровна стояла посреди единственной комнаты, заложив руки за спину, и осматривала пространство с видом прокурора на месте преступления. Её массивный чемодан из кожзаменителя, тот самый, с которым она ездила ещё в советские санатории, стоял рядом, вызывающе чужеродный на фоне девственно чистого ламината.
— Планировка дурацкая. Окно одно, будет темно. И кухня крошечная. Я не знаю, как мы тут вдвоём поместимся.
Нина молча поставила свою сумку на пол. В воздухе висела строительная пыль, и в косом луче заходящего солнца было видно, как кружатся в нём мириады серебристых частиц. Этот запах бетона, шпаклёвки и новой жизни был для неё запахом свободы. До этого момента.
— Мы не поместимся, — тихо, но отчётливо произнесла Нина.
Мать, казалось, не услышала. Она с громким щелчком открыла замки своего чемодана и, откинув крышку, принялась извлекать оттуда свои сокровища. Первой на свет появилась самодовольная фарфоровая кошка с отбитым ухом. Жанна Петровна без малейших колебаний водрузила её на единственный предмет мебели в комнате — широкий подоконник. Кошка мгновенно нарушила стерильную геометрию пространства, внеся в него ноту застарелого, чужого быта.
— Сюда диван поставим, раскладной. А здесь мой комод встанет, я уже договорилась с грузчиками на субботу. Телевизор придётся на стену вешать, иначе прохода не будет. Ничего, обживёмся. Не дворец, конечно, но лучше, чем в моей конуре с соседями-алкашами.
Она говорила так, будто зачитывала уже утверждённый и не подлежащий обжалованию план. Нина смотрела на неё, на эту женщину, которая вторгалась в её жизнь так же бесцеремонно, как поставила свою убогую кошку на её новый подоконник. Холод, не имеющий ничего общего с температурой в комнате, начал медленно подниматься откуда-то из глубины желудка. Это был знакомый холод, сопровождавший её всё детство.
— Мама. Ты не будешь здесь жить.
Жанна Петровна замерла от неожиданности. Она медленно выпрямилась и повернулась к дочери. На её лице было выражение оскорблённого великодушия.
— Что значит «не буду»? А где мне жить, по-твоему? Я не для того на старости лет одна осталась, чтобы моя единственная дочь, которая наконец-то обзавелась своими метрами, меня на порог не пустила. Ты что, предлагаешь мне вернуться в ту коммуналку? Туда, где по ночам крысы по коридору бегают?
— Ты можешь снять комнату. Или даже квартиру. Твоей пенсии и денег от сдачи твоей доли в коммуналке на это хватит.
— Снимать? — Жанна Петровна презрительно фыркнула. — Я буду свои кровные чужим людям отдавать, когда у родной дочери целая квартира пустует? Ты совсем ума лишилась? Я мать. Моё место рядом с тобой. Помогать, присматривать. Эгоисткой ты выросла, Нина. На себя только смотришь. А обо мне ты подумала? Как мне там одной?
Она сделала шаг к Нине, и её тень упала на дочь, закрыв свет от окна. Её духи — терпкие, дешёвые, въевшиеся во всю её одежду — ударили в нос, смешиваясь с запахом краски и пыли.
— Это моя квартира, — повторила Нина, и в её голосе не было ни капли эмоций. Только сталь. — Моя ипотека. Мои двадцать лет долга. Тебя в этом уравнении нет. Ты можешь остаться сегодня. Завтра утром ты съедешь.
Жанна Петровна вскинула голову. Маска обиженной матери начала трескаться, и из-под неё проглянуло что-то другое — злое, властное и привыкшее повелевать.
— Ах вот как ты заговорила? Значит, я для тебя никто? Пустое место? Просто кошелёк, который должен был в тебя вкладывать, а теперь его можно выбросить? Ты забыла, кто тебя вырастил?
— Забыла? — Нина сделала едва заметное движение, словно поправляя на плечах невидимый груз. — Нет, мама. Я помню всё.
Это было сказано без вызова, без намёка на обиду. Это была простая, холоднокровная констатация факта, и от этого она прозвучала страшнее любой крикливой ссоры. Жанна Петровна на мгновение застыла. Она ожидала слёз, оправданий, ответных упрёков — привычного поля боя, на котором она всегда выходила победительницей. Но эта ледяная стена, это спокойное, взрослое «я помню всё» выбило у неё оружие из рук. И тогда она достала другое. То, что хранилось для особого случая.
Маска обиженной матери, уже давшая трещину, сползла окончательно, обнажив под собой уродливую гримасу презрения. Лицо её стало жёстким, чужим, собранным в злой, плотный комок.
— Помнишь? Что ты можешь помнить, глупая девчонка? Как ремня получала за двойки? Так это для твоей же пользы было, чтобы человеком выросла, а не такой же дрянью, как твой папаша! Думала, я не видела, как ты на него похожа? Эти же глазки бегающие, эта же ухмылочка за спиной. Всю жизнь смотрела на тебя и его видела. Такого же эгоиста, который только о себе думал.
Пустая комната была хорошим резонатором, и каждое слово, пропитанное многолетней, выдержанной ненавистью, било по ушам. Нина не сдвинулась с места, не изменилась в лице. Она просто смотрела на мать, как смотрят на природное явление — на грозу, на метель. Бессмысленно спорить со стихией, можно лишь переждать её или укрыться.
Видя, что и этот выпад не пробил брешь в обороне, Жанна Петровна перешла к прямому удару, вложив в него всю силу своего отчаяния и злобы. Она шагнула ещё ближе, и её едкий парфюм, казалось, заполнил всё пространство, вытесняя запах новой квартиры.
— Как знала, что от твоего отца могла родиться только такая гниль! Я всегда тебя ненавидела, доченька, но я же тебя не выгнала из дома! Так что и ты меня теперь обязана содержать!
Фраза повисла в воздухе. Она была чудовищной, абсурдной и, вместе с тем, абсолютно логичной в системе координат Жанны Петровны. Это был её козырной туз, её ультиматум. И в этот момент что-то в Нине окончательно и бесповоротно умерло. Последняя тонкая нить, связывавшая её с этой женщиной, с тихим скрипом лопнула.
Нина молча развернулась, подошла к своей сумке, которую так и оставила у двери. Не торопясь, открыла боковой карман и достала оттуда простой блокнот в клеточку и шариковую ручку. Жанна Петровна смотрела на эти манипуляции с недоумением. Она ждала криков, драки, чего угодно, но не этой деловитой, канцелярской паузы.
Нина подошла к подоконнику, смахнула с него фарфоровую кошку, которая с глухим стуком приземлилась на крышку чемодана, и положила на её место блокнот.
— Хорошо. Давай посчитаем твою пенсию. За то, что не выгнала.
Тихий, сухой скрип ручки по бумаге стал единственным звуком в комнате. Жанна Петровна смотрела, как её дочь, склонив голову, что-то быстро пишет.
— Так, начнём, — голос Нины был ровным, как у диктора, зачитывающего биржевые сводки. — Еда. С шестнадцати лет, когда я пошла работать после колледжа, я покупала продукты себе сама. Минус. Одежда. Две пары джинсов на три года от тёти Веры и твои старые кофты. Остальное — тоже сама. Минус. Репетиторы по математике для поступления. Ты сказала, что это блажь и мне хватит ПТУ. Оплатил дедушка. Минус. Лагерь у моря, один раз. Тоже дедушка. Минус. Моральная поддержка, советы, тёплое слово… бесценно. Но давай по-родственному оценим это в ноль.
Она исписала целый лист, перечеркивая, ставя прочерки и цифры. В этом не было ни капли театральности. Это был холодный, беспристрастный аудит их совместной жизни. Жанна Петровна стояла, как громом поражённая, не в силах вымолвить ни слова. Её мир, где она была страдающей матерью-героиней, рушился на глазах под скрип дешёвой ручки.
Наконец, Нина вырвала лист из блокнота. Подошла к сумке, достала кошелёк, отсчитала пять тысячных купюр.
— Итого, мама. По моим самым щедрым подсчётам, твой вклад в моё содержание равен стоимости коммунальных услуг, которые я потребляла в твоей комнате до восемнадцати лет. Вот, держи. — Она протянула матери деньги. — Это за всё. Твой долг по содержанию закрыт. Мой перед тобой — тоже. Больше ты от меня ничего не получишь. Дверь там.
Пять тысяч рублей лежали на полу между ними. Пять новеньких, хрустящих купюр, брошенных на девственный ламинат с презрением, которое было оскорбительнее любого удара. Жанна Петровна смотрела на них так, словно это были не деньги, а клубок ядовитых змей, готовых в любой момент вцепиться ей в ногу. Она не двигалась, её тело окаменело. Её мир, где она была одновременно и верховным судьёй, и вечной жертвой, только что был сведён к бухгалтерской ведомости и оплачен по счетам.
— Ты… что? — просипела она. Это был не вопрос, а звук выходящего из проколотого шара воздуха.
— Я закрыла долг, — повторила Нина тем же ровным голосом. Она отошла к противоположной стене и прислонилась к холодному бетону, скрестив руки на груди. Дистанция была выбрана идеально: достаточно далеко, чтобы не вступать в физический контакт, но достаточно близко, чтобы не упустить ни одной детали агонии на лице матери.
Наконец Жанна Петровна очнулась. Она отшатнулась от денег, как от огня. Её лицо исказилось. Это было уже не презрение и не злость. Это было лицо человека, у которого отняли нечто фундаментальное, основу его веры в себя.
— Ты думаешь, это можно измерить деньгами? Ты думаешь, можно заплатить за жизнь, которую я тебе дала? За воспитание? Посчитать, как в магазине, во что обошлась мне родная дочь?
Тактика сменилась. От грубой силы и прямых оскорблений она перешла к апелляции к высшим материям. Это был её старый, проверенный приём: когда факты были против неё, она всегда уводила разговор в туманную область чувств, долга и непрошенной святости.
— Какое воспитание, мама? — Нина даже не повысила голос. — Давай будем точны в формулировках. Ты не воспитывала. Ты дрессировала. И не всегда успешно.
— Я делала из тебя человека! — выкрикнула Жанна Петровна, и её голос гулко ударился о стены. — Я хотела, чтобы ты была сильной, чтобы могла за себя постоять! Чтобы не была такой размазнёй, как…
— Как я, — закончила за неё Нина. — Я помню. Ты вбивала в меня силу. Например, когда сломала о мою руку школьную линейку, потому что я принесла четвёрку по рисованию, а не пятёрку. Это был урок силы? Или когда ты заперла меня на балконе в октябре, потому что я не вымыла пол так, как тебе хотелось? Это, наверное, было закаливание?
Каждое слово Нины было похоже на точный укол хирургического скальпеля. Никаких эмоций, только голые, препарированные факты, которые нельзя было оспорить. Жанна Петровна дёрнулась, как от удара.
— Это были методы! Я не знала, как по-другому! Я желала тебе только добра! Я хотела, чтобы ты выросла и не повторила моих ошибок! Чтобы была независимой!
— И у тебя получилось, — кивнула Нина. — Я стала независимой. Настолько, что в восемнадцать лет съехала в общежитие и была счастлива есть один «Роллтон», лишь бы не слышать по ночам, как ты рассказываешь по телефону подругам, какая я неблагодарная и никчёмная. Ты добилась своего. Поздравляю.
Жанна Петровна смотрела на дочь, и в её глазах разгоралось бессилие, переходящее в чистую, незамутнённую ярость. Все её старые рычаги давления — чувство вины, родительский авторитет, жалость к себе — ломались один за другим об эту непробиваемую стену спокойствия. Она пыталась зацепиться за привычные роли, но они ускользали. Она больше не была ни строгой матерью, ни несчастной жертвой. Она была просто женщиной, которой её собственный ребёнок только что предъявил счёт за поломанную жизнь. И оплатил его.
— Ты чудовище, — выдохнула она. В голосе больше не было ни драмы, ни попыток манипулировать. Только концентрированная ненависть. — Бесчувственная, расчётливая кукла. Я смотрела на тебя и всегда знала, что внутри у тебя пустота. Камень вместо сердца. Ты пожалеешь об этом. Ты сдохнешь в этой своей бетонной коробке в одиночестве. Никто к тебе не придёт. Потому что такие, как ты, не умеют любить. Тебя просто не за что любить.
Она сказала это и замолчала, тяжело дыша, ожидая реакции. Она хотела увидеть боль, страх, сомнение. Хоть что-то. Но Нина лишь медленно отлепилась от стены и сделала шаг вперёд, остановившись по другую сторону от разбросанных купюр.
— Возможно. Но это будет моё одиночество. В моей квартире. И в нём не будет тебя. А теперь уходи.
Слово «уходи» прозвучало в пустой комнате как приговор. Окончательный и не подлежащий обжалованию. Жанна Петровна смотрела на непроницаемое лицо дочери, на эти проклятые деньги, всё ещё лежавшие на полу, и поняла, что проиграла. Все её методы, отточенные годами, все её манипуляции, весь её авторитет — всё рассыпалось в прах о холодное спокойствие Нины. И тогда, в этом последнем, отчаянном порыве, она решила использовать своё самое главное оружие. То, что никогда её не подводило, — общественное мнение.
— Я уйду! — её голос обрёл новую, звенящую силу. Силу праведного гнева. — Конечно, я уйду! Но ты думаешь, это конец? О нет, деточка! Я позвоню тёте Вере! Я позвоню твоему деду! Я позвоню всем нашим родственникам! Я расскажу им! Расскажу, как родная дочь, которой я посвятила всю свою жизнь, вышвырнула старую, больную мать на улицу! Как она бросила мне в лицо деньги, оценив мою любовь и заботу в пять тысяч! Я посмотрю, как ты будешь жить после этого! От тебя отвернутся все! Ты будешь изгоем!
Она торжествующе вскинула голову. Вот он, её триумф. Она нашла слабое место. Нина всегда боялась осуждения, всегда хотела казаться хорошей в глазах других. Этот страх был вбит в неё с детства постоянными окриками: «А что люди скажут?». Но Жанна Петровна опоздала. Человек, который стоял перед ней, больше не боялся.
Нина молча выслушала эту тираду. Затем медленно достала из кармана джинсов телефон. Несколько быстрых движений пальцем по экрану, и она протянула его матери. На экране светилось подготовленное, но ещё не отправленное сообщение в общем чате «Родня».
— Не утруждай себя, мама. Я уже всё написала.
Жанна Петровна недоверчиво взяла телефон. Её глаза, привыкшие читать только то, что она хотела видеть, забегали по строчкам. Текст был сухим, деловым, лишённым всяких эмоций. Как протокол.
«Дорогие родственники. Сообщаю вам, что сегодня Жанна Петровна предприняла попытку самовольно заселиться в мою новую квартиру, мотивируя это своим материнским правом. В ходе разговора она заявила, что всегда меня ненавидела, но не выгнала из дома, поэтому теперь я обязана её содержать. В ответ на это я произвела расчёт её вклада в моё воспитание».
Дальше шёл тот самый список, который Нина составила в блокноте. Пункт за пунктом. Еда. Одежда. Репетиторы. Отсутствие моральной поддержки. И в конце — итоговая сумма.
«Компенсация в размере пяти тысяч рублей была предложена Жанне Петровне. Её право — принять её или отказаться. С этого дня я прекращаю с ней всякое общение. Любые её жалобы на меня прошу рассматривать в контексте вышеизложенной информации. С уважением, Нина».
Жанна Петровна читала, и краска медленно сходила с её лица. Она перечитывала снова и снова, не веря своим глазам. Это был не просто ответный удар. Это была казнь. Публичная, хладнокровная и абсолютно сокрушительная. Нина не просто защищалась, она нанесла упреждающий удар, выбив из рук матери её главное оружие — образ страдалицы. Она не оставила ей ни малейшего пространства для манёвра, ни единой щели, в которую можно было бы втиснуть свою версию событий, пропитанную слезами и жалобами.
Телефон выпал из её ослабевших пальцев и с глухим стуком упал на ламинат. Она посмотрела на Нину. И впервые за много лет увидела её по-настоящему. Не свою проекцию, не копию ненавистного мужа, не объект для дрессировки, а отдельного, взрослого, чужого ей человека. И этот человек только что провёл безжалостную ампутацию, отрезав её от своей жизни, как поражённую гангреной конечность.
Вся её спесь, вся её ярость исчезли. Осталась только звенящая пустота. Она больше не была тираном, не была жертвой, не была матерью. Она была никем. Женщиной, проигравшей главную битву своей жизни, потому что сама же её и развязала.
Молча, не глядя больше ни на дочь, ни на деньги, ни на злополучную фарфоровую кошку на чемодане, она повернулась и пошла к выходу. Её шаги по гулкому пустому пространству были шагами старого, смертельно уставшего человека. Она открыла дверь, шагнула на лестничную клетку и, не оборачиваясь, потянула дверь на себя. Замок тихо щёлкнул.
Нина осталась одна. Она стояла посреди своей пустой квартиры, в которой всё ещё витал чужой, терпкий запах духов. Она подошла к окну. Солнце уже почти село, окрасив небо в холодные, фиолетовые тона. Она не чувствовала ни радости, ни облегчения, ни горя. Только пустоту. И тишину. Настоящую, глубокую тишину, которой в её жизни не было никогда. Она медленно наклонилась, подняла с пола свой телефон и пять тысячных купюр. Сложила их пополам и положила на подоконник. Операция была завершена. Больно, кроваво, без анестезии. Но опухоль была удалена. Теперь можно было начинать жить…