— Ты приходишь сюда раз в месяц на час, чтобы поучить меня, как ухаживать за матерью, а я живу в этом аду каждый день! Забирай свою коробку

— Ну ещё ложечку, мам. За меня. Просто одну.

Ложка с мутным, остывающим куриным бульоном замерла в сантиметре от тонких, бесцветных губ. Мать смотрела в потолок, в точку, которую, казалось, видела только она одна. Её дыхание было тихим, почти незаметным, но Пётр научился различать в нём десятки оттенков: усталость, боль, короткие проблески забытья. Сейчас это было просто дыхание отстранённости. Она была здесь, на этой продавленной кровати, но в то же время — бесконечно далеко. Пётр вздохнул, и этот вздох смешался с тяжёлым воздухом квартиры, пропитанным запахами, которые стали его собственной кожей. Тяжело пахло камфорной мазью, которой он на ночь растирал ей спину, остывшим бульоном и той неистребимой, кисловатой духотой запертого нездоровья, которая въедается в мебель, обои и саму душу.

Он снова поднёс ложку к её рту, но мать медленно, как во сне, повернула голову. Бульон пролился на подушку, оставив маленькое жёлтое пятно рядом с десятками других таких же пятен-воспоминаний о прошлых неудачных кормлениях. Пётр механически, без злости, взял с тумбочки тряпку и протёр наволочку. Это было ритуалом, частью бесконечного цикла, в котором он жил последние полгода. Подъём, гигиенические процедуры, растирание, попытка накормить, смена белья, короткий перерыв на сигарету на лестничной клетке, снова попытка накормить, снова мазь, снова бельё. Его мир сузился до размеров этой комнаты, до звука скребущей по тарелке ложки и тихого, безразличного дыхания.

В этот момент в замке провернулся ключ. Этот звук был чужеродным, резким, как разрыв струны в затянувшейся тихой мелодии. Дверь открылась, и на пороге появился Кирилл. Свежий, бодрый, в идеально выглаженной рубашке, от которой слабо пахло дорогим парфюмом и морозом улицы. Он принёс с собой другой мир — мир офисов, деловых обедов и беззаботных вечеров. В руках он держал большую глянцевую коробку дорогих конфет с золотым тиснением. Символ праздника в доме, где давно забыли, что это такое.

— Привет! Ну как вы тут? — весело, оглушительно громко спросил он, и его голос показался Петру непристойным в этой густой, вязкой тишине.

Кирилл, не дожидаясь ответа, прошёл в комнату. Его взгляд скользнул по кровати, по тарелке в руках Петра, и на его ухоженном лице мелькнуло брезгливое сочувствие.

— Опять ты её бульоном пичкаешь? Я же говорил, ей нужно что-то повкуснее. Что-нибудь для аппетита. Йогурт купи, паштет какой-нибудь нежный. Вкус стимулирует желание жить, я где-то читал.

Он говорил легко, уверенно, как эксперт, который только что прослушал лекцию о правильном уходе. Он не спросил, пробовал ли Пётр давать ей йогурт. Не поинтересовался, почему от паштета её рвёт уже второй месяц. Он просто констатировал факт, поставил диагноз и выписал рецепт. Пройдя дальше по комнате, он брезгливо поморщился от спёртого воздуха и решительным движением распахнул форточку. Ледяной январский ветер ворвался внутрь, заставив мать на кровати мелко вздрогнуть.

— И проветривать надо чаще, Петь. Застой воздуха — рассадник для бактерий. Это же элементарно.

Пётр медленно, очень медленно, поставил тарелку с бульоном на тумбочку. Ложка со стуком упала на блюдце. Он посмотрел на свои руки — сухие, с въевшимся запахом мази, который не вымывался никаким мылом. Потом перевёл взгляд на лощёного, пахнущего успехом и чистотой брата, который сейчас по-хозяйски поправлял на столе коробку конфет, словно это был главный элемент интерьера. Последние полгода он жил в этом аду один. А визиты Кирилла, всегда короткие, всегда поучительные, были не помощью, а инспекцией. Сегодняшняя инспекция должна была стать последней. Терпение, которое он считал бесконечным, вдруг закончилось. Оно не просто истощилось — оно испарилось, оставив после себя выжженную, чёрную пустоту, готовую взорваться.

Пётр не обернулся. Он продолжал смотреть на свои руки, будто пытаясь прочесть на них свою судьбу, написанную въевшейся грязью и трещинами на коже. От ледяного воздуха, хлынувшего из форточки, у него по спине пробежали мурашки, но он этого почти не заметил. Все его чувства были сосредоточены внутри, там, где медленно раскручивалась тугая, ржавая пружина. Кирилл, не почувствовав опасности, сделал ещё один шаг вглубь комнаты и продолжил свою лекцию с энтузиазмом человека, открывшего миру простую истину.

— И настрой, Петь, настрой — это половина дела. Я серьёзно. Она же чувствует твоё уныние. Ты ходишь с таким лицом, будто уже похоронил её и себя заодно. Надо улыбаться, включать ей какую-нибудь лёгкую музыку, рассказывать что-то хорошее. Позитивная энергия творит чудеса. А ты её в этом склепе держишь.

Слово «склеп» заставило Петра медленно поднять голову. Он посмотрел на брата. Не со злостью. С холодным, почти научным любопытством. Словно изучал какое-то диковинное, совершенно непонятное ему существо.

— Кирилл, — произнёс он тихо, и его голос, непривычный к разговорам, прозвучал хрипло и надтреснуто. — Когда ты последний раз видел пролежень? Не на картинке в интернете. Вживую.

Вопрос застал Кирилла врасплох. Он на мгновение запнулся, его уверенный тон дал трещину.

— Ну… я… Какая разница? Суть же в профилактике! Есть специальные матрасы, кремы… Надо просто вовремя всё делать, не запускать.

И тут пружина лопнула. Пётр рассмеялся. Это был не весёлый смех. Это был короткий, уродливый, лающий звук, полный такого отчаяния, что он прозвучал страшнее любого крика. Он снова взял в руки тарелку с бульоном, но не для того, чтобы кормить. Он держал её, как улику. Как доказательство.

— Какой же ты умный… — выдохнул он вместе с остатками смеха. — Какой же ты, твою мать, умный! Научи меня, как надо, о мудрейший! Расскажи мне про позитивную энергию, пока я выскребаю из-под неё дерьмо! Расскажи мне про нежные паштеты, когда она три дня не может разжать челюсти! Спой мне про лёгкую музыку, когда я по ночам слушаю, как она хрипит, и молюсь, чтобы она дожила до утра или наконец отмучилась!

Его голос набирал силу с каждым словом. Он встал, и в его невысокой, сутулой фигуре вдруг появилось что-то огромное и страшное. Тарелка в его руке дрожала, и бульон выплёскивался на пол. Кирилл отступил на шаг, его лицо потеряло всю свою лощёную самоуверенность. Он впервые видел брата таким.

— Ты думаешь, я не пробовал?! — ревел Пётр, и его голос гремел в маленькой комнате, заставляя дребезжать посуду в серванте. — Я пробовал всё! Йогурты, паштеты, детское питание, чёртову икру, которую ты передал в прошлый раз! Она всё выплёвывает! Её тело больше не хочет жить, ты понимаешь это?! А ты приходишь сюда со своими конфетами! Посмотри на неё! Посмотри, ей нужны твои шоколадки?! Твоя помощь — это плевок мне в лицо! Презрительная подачка, чтобы очистить свою совесть и поехать дальше по своим важным делам!

Он сделал шаг к Кириллу, тыча в него пальцем другой руки — пальцем, который пах мазью и безысходностью. Кирилл упёрся спиной в дверной косяк, инстинктивно выставив перед собой коробку конфет, как щит.

— Ты приходишь сюда раз в месяц на час, чтобы поучить меня, как ухаживать за матерью, а я живу в этом аду каждый день! Забирай свою коробку конфет и проваливай! Если хочешь что-то решать — переезжай сюда и меняй ей памперсы сам!

— Ты чего расшумелся так?

— Попробуй! Хотя бы один день! Не час в чистой рубашке, а двадцать четыре часа в этом смраде! Попробуй не спать, потому что тебе кажется, что она перестала дышать! Попробуй удержать её, когда её начинает трясти, и ты не знаешь, судороги это или ей просто холодно от твоего грёбаного сквозняка, который ты устроил!

Пётр задыхался. Не от нехватки воздуха — от избытка слов, которые полгода гнили у него внутри и теперь вырвались наружу ядовитым потоком. Он бросил тарелку на тумбочку с такой силой, что она треснула, и бульон залил стопку чистого белья, приготовленного на смену.

— Я живу по её расписанию! Не по своему! Её стон — мой будильник. Запах мочи — мой кофе по утрам! А ты… Ты живёшь своей жизнью. У тебя работа, друзья, планы на выходные. И раз в месяц ты совершаешь подвиг — приезжаешь навестить «бедных родственников», сунуть мне пару тысяч и рассказать, как я всё делаю не так. Убирайся. Просто убирайся отсюда. И забери свою позитивную энергию с собой. Мне от неё блевать хочется.

Воздух в комнате, казалось, загустел от крика Петра. Он стоял, тяжело дыша, грудь вздымалась так, словно он только что пробежал несколько километров с грузом на плечах. Он выплеснул всё, что копилось в нём месяцами, и теперь внутри образовалась гулкая, звенящая пустота. Он ожидал чего угодно: что Кирилл молча развернётся и уйдёт, что швырнёт в ответ эту проклятую коробку, что тоже начнёт кричать. Но он не ожидал того, что произошло.

Шок на лице Кирилла медленно, как тающий лёд, сменился чем-то другим. Холодным, жёстким, почти презрительным. Он больше не выглядел испуганным. Он выглядел оскорблённым. Его спина выпрямилась, он отлепился от дверного косяка и сделал шаг вперёд, вглубь территории брата. Он аккуратно, словно это был некий важный артефакт, поставил коробку конфет на край стола, рядом с пузырьками лекарств.

— Закончил свой спектакль? — его голос был тихим, но в нём не было ни капли сочувствия. Только сталь. — Я смотрю, тебе нравится эта роль. Роль мученика, святого страдальца. Ты упиваешься ею.

Пётр ошеломлённо смотрел на него. Он не мог поверить в то, что слышал. После всего, что он сказал, после того, как он обнажил свою душу, полную гноя и боли, в ответ прилетело это. Обвинение.

— Что?.. — только и смог выдавить он.

— То, что слышал, — Кирилл обвёл комнату взглядом, но теперь в его взгляде не было брезгливости. Была холодная оценка. — Ты думаешь, я не понимаю, что происходит? Тебе удобно сидеть здесь, в этом… склепе, как ты выразился. Здесь всё просто. Есть враг — болезнь. Есть подвиг — уход. Есть ты — герой, который несёт свой крест. Аплодисменты не предусмотрены, но ты сам себе аплодируешь каждую минуту.

Он сделал ещё один шаг, сокращая дистанцию. Теперь они стояли почти лицом к лицу, и Пётр чувствовал запах его дорогого парфюма, который казался верхом цинизма в этой пропитанной болезнью атмосфере.

— А теперь давай поговорим о реальном мире, Петь. О том, который за этой форточкой. Как ты думаешь, откуда берутся деньги на лекарства? Вот на эти, — он ткнул пальцем в сторону тумбочки. — И на памперсы, которые ты так любишь упоминать? На еду, даже на этот твой бульон? На оплату квартиры, в которой ты совершаешь свой ежедневный подвиг? Это не с неба падает. Это зарабатываю я.

Кирилл говорил ровно, без крика, и от этого его слова били ещё больнее. Он не защищался. Он нападал.

— Пока ты тут страдаешь и жалеешь себя, я пашу по двенадцать часов в сутки. Веду переговоры с ублюдками, которые готовы сожрать тебя с потрохами за малейшую ошибку. Я улыбаюсь тем, кого ненавижу, чтобы заключить очередной контракт. Я не сплю ночами, потому что думаю, как нам продержаться ещё полгода, если всё пойдёт к чёрту. Моя помощь — это не коробка конфет, идиот. Моя помощь — это каждая таблетка, которую ты даёшь матери. Каждый чистый памперс. Каждый кубометр газа в плите, на которой ты варишь свою похлёбку. Я обеспечиваю тебе возможность быть этим мучеником. Я оплачиваю твою святость.

Он замолчал, давая Петру осознать сказанное. А Пётр стоял и понимал, что его ярость, его справедливый гнев только что взяли, вывернули наизнанку и швырнули ему обратно в лицо, как грязную тряпку. Кирилл обесценил всё. Его бессонные ночи, его сорванную спину, его руки, вечно пахнущие лекарствами. Он превратил его жертву в оплачиваемую услугу. В работу, за которую Пётр должен быть ещё и благодарен.

— Тебе просто так удобнее, — закончил Кирилл с убийственным спокойствием. — Легче менять памперсы и чувствовать себя героем, чем выйти туда, в реальный мир, и доказать, что ты хоть чего-то стоишь.

Слова Кирилла не обожгли, не ударили. Они вошли в Петра беззвучно, как тонкий ледяной клинок, и провернулись внутри, вырезая всё то, что он полгода считал своей сутью. Ярость, затопившая его мгновение назад, схлынула, оставив после себя стылый, вылизанный дочиста берег. Он смотрел на брата, на его гладкое, уверенное лицо, и впервые не видел в нём ни врага, ни чужака. Он видел зеркало, но отражение в нём было искажённым, вывернутым наизнанку.

Всё, что сказал Кирилл, было правдой. Жестокой, уродливой, но неоспоримой. Деньги. Они были кровью, которая питала этот маленький ад, позволяя ему функционировать. И эта кровь текла из Кирилла. Пётр вдруг с унизительной ясностью осознал, что его подвиг, его ежедневная голгофа были возможны лишь потому, что кто-то другой взял на себя иную, невидимую ему ношу. Он боролся с физическим распадом, с запахами и стонами. Кирилл боролся с цифрами, контрактами и безразличием мира, который не давал ничего даром. Их мать была общей болью, но платили они за неё разной валютой. Пётр платил своей жизнью, минутами, часами. Кирилл платил деньгами, которые были эквивалентом его собственной жизни, проведённой в офисе.

Тишина в комнате стала плотной, как вата. Было слышно, как капает вода в кухне и как на стене с сухим щелчком отсчитывают секунды старые часы. Кирилл, похоже, тоже был опустошён своим монологом. В его глазах больше не было стали, только бесконечная, глухая усталость. Он посмотрел на Петра, потом на мать, и его плечи едва заметно опустились.

— Я… я тоже устал, Петь, — тихо сказал он, и в этом признании было больше близости, чем во всех их предыдущих разговорах за год. — Просто я устаю по-другому.

В этот момент с кровати донёсся тихий звук. Это был не стон, не слово. Это был низкий, протяжный, утробный хрип — звук существа, которому больно просто дышать. Этот звук мгновенно уничтожил хрупкое мгновение понимания. Он вернул их обоих в единственную реальность, которая имела значение. Оба брата одновременно посмотрели на мать. Её голова чуть дёрнулась на подушке, глаза остались закрытыми. Она была эпицентром их разрушенного мира, и её боль была единственным неоспоримым фактом.

Кирилл отступил к двери. Он выглядел растерянным, как человек, который выиграл спор, но проиграл что-то гораздо более важное. Он сунул руку во внутренний карман своего дорогого пальто, вытащил несколько сложенных купюр и неловко положил их на комод, рядом с коробкой конфет. Этот жест, который раньше был бы воспринят как барская подачка, теперь выглядел иначе. Это была не помощь. Это была плата.

— Вот… на следующую неделю, — пробормотал он, не глядя на Петра. — Я позвоню.

Дверь за ним тихо закрылась. Шаги затихли на лестничной клетке. Пётр остался один. Он подошёл к окну и закрыл форточку. Ледяной воздух, принесённый Кириллом, перестал терзать комнату, и снова воцарился знакомый, тяжёлый запах болезни. Этот запах больше не казался ему запахом жертвенности. Теперь это был просто запах его рабочего места.

Он подошёл к комоду и посмотрел на деньги. Зарплата. Потом его взгляд упал на коробку конфет. Нелепый, глянцевый памятник их непониманию. Он не прикоснулся ни к деньгам, ни к конфетам. Он вернулся к тумбочке, механически поднял с пола осколки разбитой тарелки, взял тряпку и начал вытирать пролитый бульон с чистого белья.

Он не чувствовал больше ни обиды, ни праведного гнева. Только холодную, бездонную пустоту. Кирилл был прав. И он, Пётр, тоже был прав. Две их правды, как два ножа, столкнулись в этой комнате, и лезвия раскрошили друг друга в пыль. Они оба были заложниками любви к этой женщине, но эта любовь развела их по разным камерам одиночного заключения. Один сидел в камере из стен, пропитанных камфорой, другой — в камере из стекла и бетона где-то в центре города. И ни один из них не мог понять муку другого.

Он закончил убирать, взял новую тарелку, налил в неё тёплого бульона из кастрюли. Сел на стул у кровати матери. Её дыхание стало чуть более ровным. Он снова поднёс ложку к её губам. В его действиях больше не было ни надежды, ни отчаяния. Только заученная механика. Работа началась…

Оцените статью
— Ты приходишь сюда раз в месяц на час, чтобы поучить меня, как ухаживать за матерью, а я живу в этом аду каждый день! Забирай свою коробку
Влюбился в учительницу, служил в морском спецназе, но до сих пор не женился. Куда пропал 51-летний Игорь Ботвин, который уверовал в Бога?