— Почему ты отказалась везти мою сестру в торговый центр?
Вопрос ударил в тишину гостиной, как брошенный камень. Он не был вопросом, он был обвинением, произнесённым с порога, без приветствия, без паузы на то, чтобы снять верхнюю одежду. Егор стоял в проёме, и его фигура, заслонившая свет из прихожей, казалась массивной и чужой. Куртка была расстёгнута, на лице, в тех местах, где обычно проступал румянец от мороза, теперь были неровные, злые красные пятна.
Кира не сразу оторвалась от книги. Она дочитала абзац до конца, её взгляд скользил по строчкам с той же неторопливой сосредоточенностью, с какой она делала всё в своей жизни. Воздух в комнате был тёплым, пахло бумажными страницами и слабым ароматом остывшего чая. Тихий, уютный мир, который он только что разорвал своим появлением и своим голосом. Она перевернула страницу, будто давая ему время остыть, прийти в себя. Но он не остывал. Он стоял на том же месте, и его тяжёлое, слышимое дыхание было единственным звуком.
Наконец она подняла голову. Её лицо было спокойным, почти безмятежным. Она посмотрела на него так, словно видела впервые — изучающе, без тени страха или вины.
— У меня были свои дела, Егор.
Он сделал шаг вперёд, выходя на свет торшера. Теперь его лицо было видно отчётливо — сжатые челюсти, напряжённые желваки. Он сбросил куртку на кресло, небрежно, сминая ткань.
— Какие дела? Какие у тебя могут быть дела важнее, чем просьба моей семьи? Ты не могла потратить час своего драгоценного времени? Лена ждала тебя, звонила мне, жаловалась. Я выглядел жалким из-за тебя.
Он начал ходить по комнате, от дивана к окну и обратно. Его шаги были тяжёлыми, в них не было обычной его вальяжности, только раздражение, ищущее выхода. Он не смотрел на неё, он обращался скорее к стенам, к самому воздуху, выплёскивая то, что накопилось в нём за время разговора с матерью и сестрой. Он был не просто зол, он был взвинчен, накручен, как пружина.
— Моя мать всю жизнь отцу подчинялась, свекрови прислуживала и слова поперёк не сказала. Никогда. Если отец говорил, что нужно ехать к его родне на другой конец города в воскресенье утром, она вставала и ехала. Молча. Потому что это называется семья. Это называется уважение к мужу и его близким. А ты? Ты сидишь тут с книжкой, пока моя сестра вынуждена тащиться с сумками на автобусе!
Его голос поднимался с каждой фразой, набирая силу и металл. Он остановился прямо перед ней, нависая, заслоняя свет от лампы. Тень от его фигуры упала на её колени, на книгу в её руках. Он ждал ответа, ждал оправданий, раскаяния, может быть, даже спора, который дал бы ему повод выплеснуть всё остальное.
Кира молчала. Она смотрела на его искажённое гневом лицо, на его сжатые кулаки. Потом её взгляд опустился вниз, на книгу. Она неторопливо нашла глазами нужную строчку, аккуратно вложила тонкую шёлковую закладку. Затем она медленно, с едва слышным шелестом, закрыла книгу и положила её на журнальный столик рядом с собой. Движение было выверенным, почти ритуальным. Она не вскочила, не поддалась его напору. Она поднялась плавно, выпрямляя спину, и теперь они стояли лицом к лицу. Её спокойствие было пугающим контрастом его ярости. Она смотрела ему прямо в глаза, и в её взгляде не было ничего, кроме холодной, ясной решимости.
Он ждал от неё чего угодно: крика, оправданий, ответных упрёков. Но он не был готов к тому, что последовало. Кира сделала едва заметный шаг вперёд, сокращая дистанцию, которую он так агрессивно создавал, и её голос прозвучал ровно и холодно, без малейшего намёка на дрожь. В нём была сталь.
— Твой отец её любил?
Вопрос повис между ними, простой и убийственный. Егор моргнул, на секунду растеряв весь свой праведный гнев. Он ожидал битвы на своей территории — на поле долга, обязанностей и семейных ценностей. Она же нанесла удар в самый фундамент, в ту святую святых, которую он сам только что воздвиг.
— Что? Что за глупости ты несёшь? Конечно, любил! Они прожили вместе сорок лет.
— Они не прожили, — отчеканила Кира, и её взгляд стал жёстким, как у хирурга перед сложной операцией. — Он прожил. А она его жизнь обслуживала. Ты говоришь, она прислуживала свекрови? Не прислуживала, Егор. Она была бесплатной прислугой. Разница в том, что прислуга получает деньги и уходит вечером домой, в свою жизнь. А у твоей матери не было своей жизни. Её жизнь состояла из его рубашек, его настроения, его родни и его ужинов.
Она говорила тихо, но каждое слово падало в тишину гостиной с весом камня. Егор хотел что-то возразить, прервать её, но не мог. Он словно оказался под гипнозом её спокойного, уничтожающего анализа.
— Я видела её руки, Егор. Ты когда-нибудь смотрел на её руки? Не просто видел, а смотрел? На её пальцы, которые навсегда приняли форму овощного ножа и мокрой тряпки. На кожу вокруг ногтей, сухую от бесконечного мытья посуды за всеми вами. Ты называешь это «уважением к мужу». А я вижу женщину, которая так боялась остаться одной, что согласилась стереть себя, превратиться в удобную функцию. В предмет мебели, который всегда на месте, не спорит и выполняет то, что от него требуется.
Она обошла его и подошла к окну, но не для того, чтобы отвернуться. Она развернулась и посмотрела на него оттуда, из глубины комнаты. Теперь свет от торшера падал на него, высвечивая растерянность на его лице.
— И твоя сестра Лена — идеальное продолжение твоего отца. Она не беспомощная. Она просто усвоила урок: зачем делать что-то самой, если можно потребовать это от других, прикрываясь семьёй? Зачем вызывать такси, если можно позвонить брату, накрутить его, чтобы он сорвался на жену? Это не семья, Егор. Это круговая порука безответственности, построенная на жертве одной женщины. И ты хочешь, чтобы я вписалась в эту схему? Чтобы я стала следующей? Чтобы через двадцать лет мои руки выглядели так же, а в глазах была та же покорная пустота?
Он отступил на шаг, словно её слова обрели физическую силу и толкнули его в грудь. Его лицо из гневного стало бледным. Она говорила о его матери, о его семье, о том, что он считал незыблемым, с таким холодным, беспощадным презрением.
Кира вернулась к нему. Подошла почти вплотную, заставляя его поднять на неё взгляд. И в этот момент её голос потерял свою аналитическую холодность, наполнившись чистой, несгибаемой волей.
— Так вот слушай.
— Что ещё? Может, хватит уже?
— Ты своей мамаше будешь высказывать, что она и кому должна, а мне даже не заикайся об этом! Иначе быстро вернёшься к ней под юбку!
— Ты что, совсем сдурела?!
— Да! И будешь там рассказывать, кто кому должен! Я не она, это не прошлый век, и я не собираюсь расплачиваться своей жизнью за твои представления о семейном долге.
Слова Киры не просто повисли в воздухе. Они взорвались, но взрыв был беззвучным, внутренним. Он произошёл где-то в глубине его груди, там, где обида смешивалась с унижением. Его лицо, до этого бледное от шока, медленно начало наливаться тёмной кровью. Он смотрел на неё, и в его глазах больше не было праведного гнева, только голая, животная ярость. Он проиграл в словах. Его логика, его примеры, весь его мир, построенный на образе материнской жертвенности, был разбит о её холодное, как камень, спокойствие. И когда слова закончились, в ход пошло то, что было до них.
Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, сокращая расстояние между ними до минимума, заставляя её либо отступить, либо оказаться вплотную к его разъярённому телу. Он был выше, шире в плечах, и он использовал это. Он навис над ней, как грозовая туча, пытаясь задавить её своей массой, своим присутствием. Дыхание вырывалось из его груди короткими, жёсткими толчками.
— Ты… — начал он, и голос его был уже другим. Не крикливым, а низким, гортанным, полным плохо сдерживаемой угрозы. — Ты думаешь, ты можешь так говорить о моей матери? В моём доме?
Он не касался её. Но воздух между ними стал плотным, тяжёлым, он вибрировал от его злости. Это было чистое, неприкрытое давление, попытка заставить её съёжиться, испугаться, признать его физическое превосходство там, где она только что уничтожила его моральное. Он наклонил голову, его лицо оказалось в нескольких сантиметрах от её. Он хотел увидеть в её глазах страх. Увидеть, как её уверенность треснет под его напором.
Но Кира не отступила. Не отвела взгляда. Она просто стояла, прямая, как натянутая струна, и смотрела на него снизу вверх, но в её взгляде не было покорности или испуга. Там было что-то иное — холодное, оценивающее любопытство. Будто она наблюдала за поведением примитивного существа, предсказуемого в своей агрессии. Она выдержала его взгляд, выдержала его тяжёлое дыхание, выдержала его попытку доминировать. И эта её неподвижность, это её стальное спокойствие взбесило его ещё больше.
— Ты кто такая, чтобы судить её? — прорычал он ей прямо в лицо. — Ты живёшь здесь, пользуешься всем! Ты должна быть благодарна! А не открывать свой рот на мою семью!
Он ждал, что она сломается. Что отшатнётся, заплачет, начнёт извиняться. Но она молчала, давая его ярости выгореть, разбиться о её молчание. И когда его голос, сорвавшийся на хрип, наконец умолк, и он замер, тяжело дыша и ожидая ответа, она заговорила. Тихо. Настолько тихо, что ему пришлось напрячься, чтобы расслышать её сквозь стук собственной крови в ушах.
— Ещё раз я услышу подобное, Егор, — произнесла она, не повышая голоса ни на тон, но выговаривая каждое слово отдельно, как приговор. — Ещё раз ты посмеешь прийти в этот дом и орать на меня, требуя, чтобы я обслуживала твоих родственников, и твоя семья будет видеть тебя только по выходным.
Она сделала паузу, глядя ему прямо в зрачки. Её взгляд был твёрд, как гранит.
— Если я разрешу.
Ультиматум прозвучал в абсолютной тишине. Он не был громким, но его эффект был подобен оглушающему удару колокола. Егор замер. Ярость, кипевшая в нём секунду назад, схлынула, будто её смыло ледяной волной. Он отступил на шаг, потом на второй, и на его лице появилось выражение, которого Кира никогда раньше не видела. Это не была злость, не обида и не растерянность. Это было что-то пустое и одновременно страшное, как спокойствие в эпицентре урагана. На его губах медленно, мучительно появилась кривая, горькая усмешка.
Он молча смотрел на неё несколько долгих секунд, будто взвешивая что-то, принимая окончательное решение. Затем, не отводя от неё взгляда, он медленно сунул руку во внутренний карман куртки, которую так и не повесил, и достал телефон. Экран вспыхнул в полумраке гостиной, осветив его лицо снизу, придавая ему сходство с театральной маской.
Кира наблюдала за его действиями, не двигаясь. В какой-то момент ей показалось, что он звонит сестре — извиниться за неё, за себя, за весь этот вечер. Или, может быть, другу, чтобы выпустить пар. Но его большой палец с какой-то издевательской неторопливостью пролистал контакты и остановился на имени, которое она знала слишком хорошо. Он нажал на вызов и поднёс телефон к уху, всё так же не сводя с неё глаз. Это была не просто демонстрация. Это было начало казни.
В трубке послышались короткие гудки, а затем приглушённый женский голос. Егор слушал, его усмешка становилась всё шире, всё уродливее.
— Мам, привет, — сказал он в трубку. Его голос был спокоен, даже ласков. Обманчиво ласков. — Нет, ничего не случилось. У нас всё хорошо. Просто… хотел сказать тебе кое-что.
Он сделал паузу, давая своей матери возможность что-то ответить, а Кире — в полной мере ощутить происходящее. Он не отвернулся, не ушёл в другую комнату. Он стоял посреди гостиной и превращал их общий дом в сцену, а её — в единственного зрителя своего предательства.
— Ты была права, мам. Во всём. Кира мне тут всё объяснила, — продолжил он тем же ровным, почти вкрадчивым голосом, в котором сквозила злая ирония, направленная прямо в лицо Кире. — Про то, как на самом деле нужно жить. Про то, что такое современная семья. Где никто никому ничего не должен. Особенно муж и его родня. Это, оказывается, теперь так называется.
Он слушал ответ матери, кивая собственным мыслям. Его взгляд, прикованный к Кире, был тяжёлым и полным яда. Он не просто передавал ей суть разговора; он наслаждался каждым словом, каждым мгновением её унижения.
— Да, да, я всё понял. Понял, что был неправ, когда думал, что мы — одно целое. Оказывается, у каждого своя жизнь. И я в её жизнь, видимо, не вписываюсь со своими старомодными понятиями. Так что, наверное, я и правда скоро к тебе вернусь. — Он сделал ещё одну паузу, самую длинную, самую жестокую. — Под юбку, как она говорит. Ты же приютишь? Не бросишь?
Это был последний удар. Не просто гвоздь, а ржавый шип, который он с видимым удовольствием вогнал в то, что ещё минуту назад было их браком. Он взял её слова, её ультиматум, вывернул их наизнанку и бросил ей в лицо, как грязную тряпку, предварительно показав это всему своему миру в лице матери.
Он закончил разговор ещё парой фраз, положил телефон на журнальный столик рядом с её книгой и молча прошёл мимо неё в спальню. Не было ни криков, ни хлопанья дверью. Ничего. Воздух в комнате стал разреженным и холодным, как в склепе. Кира осталась стоять посреди гостиной. Она смотрела на закрытую дверь, и на её лице не было ни злости, ни боли.
Только ледяное, абсолютное понимание того, что только что на её глазах человек, которого она знала, окончательно и бесповоротно умер. А вместо него остался кто-то чужой. И жить с ним под одной крышей больше невозможно. Не потому, что он её оскорбил, а потому, что он сделал свой выбор. И этот выбор не включал её…