— Я не собираюсь сидеть и ждать, пока наша дочка опять придёт к нам с синяками! Или мы сейчас с тобой вместе заберём её от этого изверга, ил

— Он опять её избил.

Галина положила телефонную трубку на аппарат так аккуратно, словно она была сделана из тончайшего стекла и могла разлететься на осколки от малейшего неосторожного движения. Её пальцы, однако, сжимали пластик с такой силой, что костяшки побелели. Она не двигалась, глядя в одну точку на стене, где узор на обоях сплетался в причудливую, бесконечную вязь. В комнате было тепло и пахло ужином — жареной картошкой с луком, любимым блюдом Анатолия. Из угла комнаты лился синеватый, мертвенный свет от большого экрана телевизора, где какие-то весёлые люди громко смеялись над незамысловатой шуткой.

Анатолий не обернулся. Он лишь недовольно вздохнул, этот звук был едва слышен за телевизионным хохотом. Он потянулся к пульту, лежавшему на подлокотнике продавленного дивана, и сделал звук чуть тише. Ненамного, ровно настолько, чтобы слова жены не тонули в общем гаме, а лишь неприятно царапали слух.

— Галя, успокойся. Что случилось на этот раз? — его голос был ровным, даже немного скучающим. Вопрос «на этот раз» прозвучал как констатация рутины, чего-то привычного и надоевшего, как скрип старой половицы.

— Я не спокойна, Толя, — Галина наконец повернула к нему голову. Её лицо было бледным и жёстким, как маска. — Катя плачет. Говорит, он запер её в комнате. Забрал телефон, она звонила с запасного, который прятала. Он пришёл пьяный, начал орать, что она плохо посмотрела на соседа… А потом ударил.

Она говорила это отрывисто, рублено, словно выкладывала на стол тяжёлые, уродливые камни. Каждый факт ложился в оглушающей тишине, которую не мог заглушить даже телевизор. Анатолий недовольно поморщился, словно ему на язык попало что-то горькое. Он перевёл взгляд с экрана на жену, но смотрел не на неё, а куда-то сквозь, на ту самую стену с узором.

— Это их семья, Галина. Их дела. Сами разберутся, — произнёс он с расстановкой, будто объяснял прописную истину неразумному ребёнку. — Не лезь. Ты же знаешь, сделаешь только хуже. Прошлый раз уже пыталась, и чем кончилось? Они через два дня помирились, а мы с тобой остались виноватыми.

Его равнодушие было плотным, осязаемым, как толстое ватное одеяло, которым он укрывался от всего мира. Галину передёрнуло. Она сделала шаг вперёд, выходя из тени в полосу света от торшера. Теперь она стояла прямо между ним и экраном, перекрывая ему вид на весёлых людей.

— Хуже? Куда ещё хуже, Толя? Она сидит запертая, с разбитым лицом, а ты мне говоришь про «хуже»? Она наша дочь! Или ты забыл? Она там, за этой дверью, одна, а ты сидишь здесь и смотришь комедию!

Он нахмурился. Его покой был нарушен. Его уютный вечер, его картошка, его диван, его телевизор — всё это оказалось под угрозой. Он выпрямился, и в его глазах блеснуло холодное раздражение.

— А что я должен сделать, по-твоему? Ворваться туда, морду ему бить? Меня же первого и заберут. Она сама его выбрала, никто её под венец силой не тащил. Взрослая девочка, пусть сама и несёт ответственность за свой выбор.

Это был его коронный аргумент, его щит от любой ответственности. Он произносил эти слова с такой уверенностью в собственной правоте, что на мгновение могло показаться, будто в них и правда есть какая-то логика. Но Галина видела за этой логикой лишь уродливую гримасу трусости. Она смотрела на своего мужа, с которым прожила тридцать лет, и понимала, что между ними выросла глухая стена, которую уже не сломать. Он сидел в своём удобном, безопасном мире, и ничто, даже боль собственного ребёнка, не могло заставить его покинуть пределы этого уютного кокона.

Галина смотрела на него так, как смотрят на совершенно незнакомого человека, который вдруг сел за твой семейный стол. Аргумент про «самостоятельный выбор» был не новым, она слышала его уже десятки раз, но сегодня он прозвучал не как оправдание, а как приговор. Приговор их дочери.

— Ответственность? — переспросила она тихо, но в этой тишине было больше угрозы, чем в любом крике. — Ты говоришь об ответственности? А где твоя ответственность, Анатолий? Отцовская. Или она заканчивается ровно там, где начинается твой диван и остывает твоя картошка? Катя сделала ошибку, да. Страшную ошибку, выбрав этого подонка. Но разве это повод дать ей сгнить в этой ошибке? Мы для чего ей родители? Чтобы сидеть и с умным видом рассуждать о её выборе, пока её избивают за стеной?

Она сделала ещё один шаг, подойдя почти вплотную к дивану. Запах жареной картошки, ещё пять минут назад казавшийся символом домашнего уюта, теперь вызывал у неё тошноту. Это был запах его сытого, непробиваемого эгоизма.

Анатолий отложил пульт. Раздражение на его лице сменилось плохо скрываемой злобой. Её слова попали в цель, задев ту самую точку, где его комфорт граничил с его совестью, и он не любил, когда эту границу тревожили.

— Не надо тут драму устраивать. Ты прекрасно знаешь, как она умеет манипулировать. Сейчас она плачет тебе в трубку, а завтра прибежит к нам и будет рассказывать, какой он замечательный, просто у него был тяжёлый день. А мы кто будем? Правильно, враги, которые лезут в их молодую семью. Я не собираюсь быть клоуном в этом представлении.

— Представление? — Галина усмехнулась, но смех получился сухим, похожим на треск ломающейся ветки. — Синяк под глазом, который она в прошлый раз замазывала тональным кремом, это тоже представление? Или то, как она вздрагивала, когда ты случайно громко поставил чашку на стол? Ты вообще на неё смотришь, когда она приходит? Или только проверяешь, принесла ли она твой любимый торт? Она его боится, Толя. До смерти боится. А это уже не семья. Это тюрьма.

Он вскочил с дивана. Его грузная фигура, казалось, заполнила собой всё пространство. Он навис над ней, пытаясь задавить её своим ростом, своим возмущением. Телевизор за его спиной продолжал изливать потоки беззаботного смеха, создавая сюрреалистический, чудовищный фон для их разговора.

— А ты чего от меня хочешь?! — рявкнул он, уже не сдерживаясь. — Чтобы я поехал туда и устроил разборки? С ним, со здоровым лбом, который вдвое моложе меня? Чтобы он и мне челюсть свернул? Отличный план, Галя, просто гениальный! И что дальше? Ты будешь бегать между мной и дочкой? Тебе этого хочется? Немного остроты в нашей пресной жизни?

Его слова были рассчитаны на то, чтобы напугать, заставить её отступить, представить самые худшие последствия. Но он просчитался. Галина не отступила ни на шаг. Она смотрела ему прямо в глаза, и в её взгляде не было страха. Там было только холодное, бескрайнее презрение. Она вдруг отчётливо поняла, что спорит не с мужем, не с отцом своего ребёнка. Она спорит с трусом, который пытается облечь свою трусость в одежды благоразумия. И в этот момент что-то в ней окончательно умерло. Последняя ниточка, связывавшая её с этим человеком, натянулась и с сухим щелчком лопнула.

Его выкрик, полный страха и эгоизма, не нашёл в ней никакого отклика. Он ожидал слёз, ответных обвинений, может быть, даже бессильной ярости. Вместо этого Галина просто смотрела на него. Её взгляд, до этого наполненный презрением, вдруг стал спокойным, почти безразличным. Она словно смотрела на него с огромного расстояния, и его разгорячённое, искажённое злобой лицо казалось ей маленьким и незначительным. Она выпрямилась, и плечи её, только что ссутуленные от напряжения, расправились.

Она обвела комнату медленным, оценивающим взглядом. Вот диван, на котором они просмотрели сотни фильмов. Вот торшер, купленный на первую совместную зарплату, его абажур слегка пожелтел от времени. Фотография Кати на комоде — улыбающаяся первоклассница с огромными белыми бантами. Все эти предметы, когда-то бывшие частью её жизни, вдруг стали чужими. Они принадлежали этому месту, этому человеку, этому миру, построенному на компромиссах и трусости. И она больше не хотела быть частью этого мира.

— Хорошо, — произнесла она. Голос её был ровным, без единой дрогнувшей ноты. В нём не было ни злости, ни обиды. Только констатация факта, холодная и острая, как скальпель хирурга. — Я поняла тебя, Толя. Ты боишься. Ты боишься за свою челюсть, за свой покой, за свой ужин. Это твоё право. Но у меня есть своё.

Анатолий замер, сбитый с толку этой внезапной переменой. Он ожидал продолжения битвы, а получил капитуляцию. Или ему так показалось. Он приготовился снисходительно принять её извинения, но она не извинялась. Она выносила ему приговор.

— Я не собираюсь сидеть и ждать, пока наша дочка опять придёт к нам с синяками! Или мы сейчас с тобой вместе заберём её от этого изверга, или же я сама это сделаю, но и сюда мы не вернёмся!

Вот оно. Ключевая фраза, брошенная ему в лицо. Она прозвучала не как истеричная угроза женщины на грани срыва, а как деловое предложение с двумя чёткими вариантами. Без эмоций. Без лазеек. Без возможности для торга.

Анатолий фыркнул, откинувшись на спинку дивана. Он перехватил инициативу, как ему казалось. Он снова был хозяином положения, а она — всего лишь взбунтовавшейся женщиной, которую нужно поставить на место. Уверенность вернулась к нему, наполнив его самодовольной снисходительностью.

— Ну, началось. Театр одного актёра. Галя, прекрати эти ультиматумы. Ты никуда не пойдёшь и тем более никуда не уедешь. Остынь, выпей воды, и давай закончим этот разговор. У меня голова от твоих криков болит.

Но Галина его уже не слушала. Она молча повернулась и пошла в прихожую. Не быстро, не медленно. Шаги её были ровными, выверенными, как у человека, идущего по давно знакомому и окончательно утверждённому маршруту. Анатолий смотрел ей вслед с кривой усмешкой, ожидая, что она сейчас остановится, повернётся и продолжит скандал. Но она не остановилась.

В прихожей она так же молча сняла с вешалки своё пальто. Надела его. Взяла с полки свою сумку, проверила, на месте ли ключи от машины. Её движения были до ужаса обыденными, лишёнными всякой театральности. Именно эта будничность и была самой страшной. Так собираются не в порыве гнева. Так уходят навсегда.

— Я серьёзно, Галина, оставь этот цирк, — бросил он ей в спину, всё ещё не веря в происходящее. — Вернись и сядь.

Она не ответила. Повернула ключ в замке. Щелчок механизма прозвучал в квартире оглушительно громко, перекрывая даже весёлую болтовню из телевизора. Дверь открылась. Галина шагнула за порог и, не оборачиваясь, прикрыла её за собой. Анатолий остался сидеть на диване, глядя на закрытую дверь. Усмешка медленно сползала с его лица, уступая место растерянному недоумению. Он всё ещё был уверен, что это блеф. Постоит на лестничной клетке пять минут и вернётся. Ведь так всегда бывает. Ведь она не может просто так уйти.

Сначала было облегчение. Тишина, нарушаемая лишь бодрыми репликами из телевизора, показалась Анатолию благословением. Буря утихла. Он даже позволил себе торжествующую усмешку. Победил. Не поддался на провокацию, не влез в чужие проблемы, отстоял свой вечер и свой покой. Он откинулся на диванные подушки, нарочито громко вздохнув, словно сбрасывая с себя напряжение последних минут. Она вернётся. Куда она денется? Постоит на улице, замёрзнет, поймёт всю глупость своего положения и тихо войдёт обратно. Может, даже извинится. А он, так и быть, великодушно её простит.

Он досмотрел комедию до конца. Весёлые люди на экране попрощались со зрителями, и пошли титры под жизнерадостную музыку. Анатолий потянулся, чувствуя, как затекла спина. Желудок напомнил о себе урчанием. Картошка. Он встал и пошёл на кухню. На плите стояла сковорода, накрытая крышкой. Рядом, на столе, стояли две тарелки. Две вилки. Два стакана. Этот молчаливый натюрморт для двоих вдруг ударил его по глазам сильнее любого упрёка. Он с раздражением смахнул одну тарелку в сторону, наложил себе полную гору картошки и сел за стол один. Еда была едва тёплой. И почему-то совершенно безвкусной. Он жевал механически, глядя на пустое место напротив. Тишина на кухне была другой, не такой, как в комнате. Она была густой, липкой, заполненной отсутствием привычных звуков: стука вилки о тарелку, её тихих комментариев по поводу телепередачи, вопроса, не подлить ли ему чаю.

Прошёл час. По телевизору начались вечерние новости, диктор монотонным голосом рассказывал о политике и курсах валют. Анатолий пытался вслушиваться, но его мысли постоянно возвращались к входной двери. Он ждал щелчка замка. Ждал её шагов в прихожей. Но дверь молчала. Раздражение начало сменяться беспокойством, похожим на тупую ноющую боль. Он взял телефон. Ни одного пропущенного звонка. Ни одного сообщения. Он открыл чат с Галиной. Последнее сообщение было от него, два дня назад — «Купи хлеба». Он уставился на экран, ожидая, что вот-прямо-сейчас появится надпись «печатает…». Ничего не появлялось.

Он встал и прошёлся по квартире. Из комнаты в кухню. Из кухни в коридор. Его собственная квартира, его крепость, вдруг стала казаться огромной и неуютной. Каждый предмет кричал об её отсутствии. Её халат на крючке в ванной. Её книга с закладкой на прикроватной тумбочке. Даже воздух, казалось, стал другим — разреженным и холодным. Он подошёл к окну и посмотрел вниз, во двор. Пустое парковочное место там, где всегда стояла её маленькая красная машина, зияло как свежая рана в асфальте. В этот момент до него начало доходить. Медленно, как просачивающаяся в подвал ледяная вода. Это был не блеф.

Он вернулся в комнату и сел на диван. Вся его самоуверенность, вся его спесивая правота рассыпались в прах, оставив после себя звенящую пустоту. Он вдруг понял, что Галина была не просто женой. Она была несущей конструкцией всего его мира. Это она следила, чтобы в холодильнике была еда. Чтобы его рубашки были выглажены. Чтобы счета были оплачены вовремя. Чтобы в доме было тепло и чисто. Он принимал всё это как данность, как часть воздуха, которым дышал. Он боролся за свой комфорт, не понимая, что сам этот комфорт — это и есть она. И вот теперь, пожертвовав ею ради сохранения своего мирка, он этот мирок и разрушил. Собственными руками.

Снаружи окончательно стемнело. Уличные фонари бросали на пол длинные, мертвенные полосы света. Анатолий сидел в полумраке. Он больше не смотрел на экран. Диктор всё так же бубнил что-то неважное. Анатолий нащупал пульт и нажал на красную кнопку. Экран погас. Комната погрузилась в почти абсолютную темноту и тишину. И в этой тишине он впервые за много лет услышал самого себя. Услышал оглушительный грохот своего одиночества. Он не просто потерял жену и, скорее всего, дочь. Он потерял себя, потому что тот «Анатолий», который жил в комфорте и покое, не мог существовать без Галины. Он остался один. В пустой, холодной квартире, которая больше никогда не станет домом. Окончательный скандал произошёл без криков. Он случился внутри него, и в этой битве он проиграл всё…

Оцените статью
— Я не собираюсь сидеть и ждать, пока наша дочка опять придёт к нам с синяками! Или мы сейчас с тобой вместе заберём её от этого изверга, ил
Почему я сочувствую Эмме Бовари намного больше, чем Анне Карениной?