Александр Ширвиндт не выбирал выражений. Он вообще считал, что в разговоре о коллегах дипломатия — штука вредная, особенно если речь идет о тех, кто, по его мнению, слишком громко говорит о своей значимости. Среди тех, кому от него доставалось, было немало громких имен. Но особое место в этом ряду всегда занимал Никита Михалков.
Их негласное противостояние длилось десятилетиями. В актерских буфетах и на творческих вечерах об этом знали все, но вслух предпочитали не произносить. Ширвиндт же никогда не ждал удобного момента. Он просто брал и называл вещи своими именами. Одно из самых резких определений, прозвучавших из уст артиста в адрес режиссера, до сих пор заставляет спорить тех, кто помнит их обоих.

Михалкова он характеризовал емко и жестко: гениальный и циничный приспособленец. Слово «гениальный» здесь не было скидкой, а «приспособленец» — не было случайной обидой. Это была формула, в которую Ширвиндт уложил всё свое неприятие.
Как так вышло, что два столпа отечественной культуры, оба — представители знаменитых творческих династий, оказались по разные стороны баррикад? И почему антипатия, начавшаяся с личных нюансов, выросла в публичный конфликт, разделивший зрителей и коллег на два лагеря?
Чтобы понять это, нужно заглянуть не столько в их биографии, сколько в суть характера самого Александра Анатольевича — человека, для которого искусство было выше иерархии, а прямота — выше выгоды.
Книга вместо дуэли
Ширвиндт не привык бросать слова на ветер. Если уж он говорил, то готов был повторить это при любом составе публики. Но однажды Александр Анатольевич решил, что устных высказываний мало, и взялся за перо.

В книге с ироничным названием «Отрывки из обрывков» он оставил то, что обычно в приличном обществе опускают за рюмкой чая. Издание не стало хитом на полках вокзальных ларьков — массовый читатель прошел мимо. Зато в среде режиссеров, драматургов и актеров, тех, кто привык читать между строк, этот сборник произвел эффект разорвавшейся бомбы.
Страницы пестрели фрагментами, где Ширвиндт безжалостно разбирал манеру поведения, публичный образ и творческие приемы своего принципиального оппонента. Он не пускался в пространные рассуждения, а действовал коротко и остро.

В одном из пассажей он и вывел ту самую формулу, за которую его до сих пор либо уважают, либо ненавидят: гениальный и циничный приспособленец. Гениальность — как данность, как признанный масштаб таланта, с которым спорить бессмысленно. А приспособленчество — как личный выбор, который, по мнению автора, этот самый талант обесценивает.
Читатели ловили себя на мысли, что дерзость Ширвиндта граничит с опасной откровенностью, но именно эта опасность и придавала тексту вес.
В кругах творческой интеллигенции книгу обсуждали так, будто автор прилюдно дал пощечину. Одни называли записки «журнальным хулиганством», другие — актом гражданской смелости. Сам же Ширвиндт спокойно парировал: он всего лишь записал то, что думает, не дожидаясь, когда про него напишут мемуары.
Никакой дуэли на пистолетах, никаких публичных скандалов на премьерах. Только бумага, чернила и точная формулировка, от которой у одних горели уши, а другие согласно кивали: «Ну наконец-то кто-то сказал вслух».

В чем же дело?
Сторонние наблюдатели ломали головы десятилетиями. Что послужило спусковым крючком? Самая простая версия — банальная бытовуха, переросшая в затяжную неприязнь.
Поговаривали о какой-то стычке на банкете еще в восьмидесятых: там, якобы, горячительные напитки смешались с острыми языками, и искра упала на сухой порох.
Другие строили догадки проще: Никита Сергеевич ни разу не позвал коллегу в свои картины. Ширвиндт, который сам был мастером камео и характерных ролей, эту обиду, если она и была, никогда не афишировал, но в кулуарах хмыкал: «Видимо, моя фактура не вписалась в его концепцию».
Но те, кто знал Александра Анатольевича ближе, искали причины глубже. Его раздражала в Михалкове не столько киношная занятость, сколько уникальное умение находить общий язык с любой властью, выстраивать отношения так, чтобы всегда оставаться в фаворе.
Ширвиндт, человек с вечным диссидентским холодком в голосе, эту черту называл излишней прагматичностью, граничащей с цинизмом.
Пока один последовательно демонстрировал приверженность государственным скрепам и традиционным ценностям, другой позволял себе сомневаться в официальном курсе и откровенно высмеивать то, что считал лицемерием.

Ключ к разгадке, пожалуй, лежал в характере самого автора едких эпиграмм. Ширвиндт обладал редкой способностью разделять человека-творца и человека-функцию. Он готов был признавать масштаб дарования Михалкова — это было выше его личных симпатий. Но стоило коллеге надеть маску напыщенного мэтра, начинающего свысока поучать зал, как внутри у Ширвиндта все переворачивалось.
Он не принимал надменности. Он не мог простить пренебрежения к чужому мнению. В его системе координат искусство было территорией равных, и если ты талантлив — это не дает тебе права смотреть на остальных сверху вниз.
Именно это столкновение систем ценностей сделало их противостояние не просто личной антипатией, а принципиальным спором, который оказался интереснее любого из их фильмов.
Талант и маска
Ширвиндт никогда не страдал профессиональной слепотой. Он видел масштаб фигуры Михалкова, понимал, какой режиссерский аппарат работает в его руках, и не пытался это оспаривать.
В кулуарных разговорах Александр Анатольевич мог отдать должное постановочному размаху, умению работать с актерами, зрелищности отдельных сцен.

Но каждый раз он делал оговорку, которая для окружающих звучала как приговор: талант — это данность, а вот что человек с ним делает, уже вопрос личного выбора. И в этом выборе, по мнению Ширвиндта, крылась главная драма.
Особенно его бесила маска, которую надевал коллега, выходя на публику. Не сама личность, нет — именно образ, где надменность смешивалась с менторским тоном, а пренебрежение к чужой точке зрения становилось нормой.
Для артиста, который сам был королем иронии и не выносил пафосных поз, такое поведение выглядело как нарушение неписаного актерского закона. Ты можешь быть кем угодно на сцене и в кадре, но в жизни, среди своих, снимать корону обязательно.
Михалков, с точки зрения Ширвиндта, эту корону носил не снимая, и это казалось ему не просто дурным вкусом, а подменой понятий.
В творчестве коллеги позднего периода Ширвиндт видел продолжение той же линии. Он говорил, что глубина и желание задать зрителю неудобные вопросы уступили место стремлению угодить и заработать.

Его особенно задевало, как Михалков обращается с историей: перекраивает факты, подгоняет их под идеальную картинку, где нет места сомнениям и сложной этике. По мнению Александра Анатольевича, настоящее искусство обязано провоцировать, выворачивать душу, а не предлагать готовые ответы, упакованные в красивые кадры.
И в этом пункте их противостояние переставало быть личной историей и превращалось в принципиальный спор о том, каким должно быть кино.
Цена прямоты
Когда двое мэтров сцепились не на шутку, публика невольно разделилась. Одни увидели в действиях Ширвиндта проявление настоящего мужского характера: мол, не побоялся сказать правду в лицо сильному мира сего, даже рискуя собственной карьерой.
Другие же списали всё на обиду и зависть — как иначе объяснить, что человек столько лет поливает грязью того, кто просто успешнее и заметнее? В театральных буфетах и на кухонных посиделках споры кипели с таким накалом, будто речь шла о судьбе страны, а не о взаимоотношениях двух артистов.
Третья сторона, самая хитрая, просто сидела в сторонке и с интересом наблюдала, не спеша выбирать, чья правда тяжелее.

Для самого Ширвиндта открытая критика стала важной частью репутации, но и обернулась вполне реальными издержками. Двери некоторых творческих проектов для него приоткрылись чуть меньше, чем хотелось бы. Те, кто привык оглядываться на влиятельного режиссера, предпочитали держаться подальше от его принципиального оппонента.
Александр Анатольевич относился к этому с обычной своей иронией: «Значит, не судьба». Он не жаловался на судьбу и не требовал справедливости, понимая, что свобода слова часто стоит ровно столько, сколько ты готов заплатить за нее комфортом. И он, кажется, был готов платить эту цену без сожаления.
Михалкову публичный конфликт тоже ничего не подарил, кроме лишних седых волос. Спорные трактовки истории в его работах, жесткие оценки в адрес несогласных и это затянувшееся на десятилетия противостояние с авторитетным коллегой заставили многих зрителей пересмотреть свое отношение к режиссеру.

Александр Анатольевич ушел из жизни два года назад, но споры о том, кто был прав в их давней истории, до сих пор вспыхивают на театральных форумах и в разговорах тех, кто застал их обоих.
Одни до сих пор называют Михалкова гениальным и циничным приспособленцем — но уже в кавычках, как хрестоматийную цитату.
Другие же уверены: Ширвиндт просто сказал то, о чем молчали остальные. И, наверное, именно это умение — говорить прямо, не оглядываясь на чины и звания — осталось главным уроком, который он преподал всем, кто готов этот урок услышать.






