— Я, значит, ждала тебя на выставке, а ты в это время со своими дружками в баре бухал? Это моя первая персональная выставка, ты это понимаешь

— Я, значит, ждала тебя на выставке, а ты в это время со своими дружками в баре бухал? Это моя первая персональная выставка, ты это понимаешь вообще?!

Голос Маргариты был ровным и почти безжизненным, как линия горизонта над зимним морем. Он не срывался на крик, не дрожал. Вся её ярость, вся обида вчерашнего вечера перегорели за бессонную ночь и превратились в холодный, тяжёлый шлак, осевший где-то на дне души. Она стояла посреди своей студии, и воздух вокруг неё был густым от запахов льняного масла, скипидара и свежей грунтовки. Эти запахи всегда успокаивали её, были её убежищем. Но не сегодня. Сегодня они казались едкими, как кислота.

— Рит, ну прости, так получилось… Пацаны позвали, я думал на часик, а там как-то закрутилось… Ну ты чего, Рит? — мямлил в трубке голос Романа. На заднем плане слышались обрывки чужого смеха и неразборчивый гул, который безошибочно идентифицировался как атмосфера утреннего похмельного сборища. Он даже не дома. Он до сих пор там, с ними.

Эта мысль не уколола её, не вызвала вспышки ревности. Она просто констатировала факт, как патологоанатом констатирует причину смерти. Человек, с которым она прожила пять лет, променял самое важное событие в её профессиональной жизни — событие, к которому она шла годами, работая до изнеможения, вкладывая в холсты всю себя без остатка, — на банальную пьянку с друзьями. Он не просто не пришёл. Он обесценил всё. Одним своим отсутствием он перечеркнул её триумф, превратив его в унизительное одиночество перед гостями, которые то и дело спрашивали: «А где же ваш супруг?».

Она смотрела на огромный, почти законченный холст на главном мольберте. Городской пейзаж в лиловых сумерках, пронизанный неоновыми огнями. Она писала его три месяца. Она помнила каждый мазок, каждый оттенок, смешанный на палитре. Этот холст был частью её, продолжением её нервных окончаний. А для Романа это была просто «мазня», которая занимала место в квартире и от которой пахло краской. Он никогда не пытался понять. Он просто терпел её увлечение, как терпят чудаковатость или хроническую болезнь. И вчерашний вечер доказал это с окончательной, брутальной ясностью.

— Ясно, — сказала она в трубку. Это было единственное слово, которое она смогла из себя выдавить. В нём не было ни вопроса, ни упрёка. Только точка. Жирная, как клякса чёрной туши на белоснежном листе.

Она молча повесила трубку, не дослушав его очередных нелепых оправданий. Она положила телефон на заваленный кистями и тюбиками стол. Несколько секунд она стояла неподвижно, глядя в одну точку. В её голове не было слёз или желания что-то крушить. В её голове, привыкшей мыслить образами и композицией, начала выстраиваться новая картина. Идеально выверенная, жестокая и до ужаса справедливая. Он не пришёл на её выставку? Что ж. Значит, выставка придёт к нему. Персональная. И главным экспонатом станет то, что он ценит больше всего на свете.

Мысль оформилась мгновенно, как эскиз, набросанный уверенной рукой. Она больше не чувствовала себя униженной или покинутой. Она чувствовала прилив той самой творческой энергии, которая всегда приходила перед созданием чего-то по-настоящему значимого. Она подошла к стеллажу, где стояли чистые холсты, и выбрала самый большой. Метр на полтора. Идеальный размер для монументального произведения. Она окинула взглядом свою студию — мастерскую, ставшую теперь её единственным настоящим домом. Она знала, что больше не вернётся в ту квартиру в прежнем статусе. Этот перформанс станет её прощальным жестом. Не истерикой брошенной женщины, а манифестом художника.

Маргарита вызвала грузовое такси. Водитель, хмурый мужчина в засаленной кепке, с сомнением посмотрел на огромный, обёрнутый в стрейч-плёнку холст и тяжёлый дубовый мольберт. Она заплатила вперёд, двойной тариф, и он молча, кряхтя, помог ей загрузить всё в кузов. Всю дорогу она сидела на переднем сиденье, глядя прямо перед собой, и не произнесла ни слова. Её движения были точными и лишёнными суеты, как у хирурга, готовящегося к сложной операции. Она не собиралась устраивать скандал. Она собиралась творить.

Квартира встретила её запахом застоявшегося пива и мёртвого веселья. На кухонном столе стояли пустые бутылки и тарелка с огрызками воблы, оставшаяся, видимо, с какой-то из прошлых попоек. Этот натюрморт был настолько красноречив, что на мгновение она почти восхитилась его завершённостью. Она аккуратно собрала с бутылок самые яркие этикетки и взяла пару самых уродливых, высохших рыбьих тушек, промасленных и полупрозрачных на свет. Это будут важные детали её инсталляции.

Она установила мольберт точно в центре гостиной, как алтарь. Затем распаковала холст, его девственная белизна резанула по глазам. Теперь — главный элемент. Она подошла к телевизору, под которым на специальной стеклянной полке, укрытое от пыли бархатной тряпочкой, покоилось его сокровище. Коллекционная игровая приставка лимитированной серии, в редком жемчужно-сером корпусе. Роман купил её у какого-то перекупщика за безумные деньги и берёг, как Фаберже — свои яйца. Он даже не играл на ней, только по выходным протирал тряпочкой и сдувал несуществующие пылинки. Это был его идол, его фетиш, символ его маленьких мужских радостей, которые она никогда не разделяла.

Маргарита взяла приставку в руки. Пластик был гладким и прохладным. Она ощутила её вес, почти сакральную значимость для мужа. Никакого сожаления. Она достала из сумки большой тюбик промышленного клея «Момент Монтаж. Особопрочный». Едкий химический запах ударил в нос. Она методично, толстой змейкой, нанесла клей на всю заднюю поверхность приставки, не пропуская ни сантиметра. Затем она подошла к холсту. Примерилась. И с силой прижала своё будущее произведение искусства к самому центру белоснежного полотна. Раздался тихий, влажный хруст. Она держала несколько минут, чувствуя, как два чужеродных мира — мир его примитивных развлечений и мир её высокого искусства — схватываются намертво, образуя единое уродливое целое.

Она отступила на шаг. Приставка висела на холсте, как огромный серый паук. Теперь — детали. Словно создавая гротескный нимб, она начала приклеивать вокруг консоли пивные этикетки, чередуя их с высохшей воблой. Дешёвый глянец бумаги, жирные пятна на холсте, отвратительный рыбный дух, смешивающийся с запахом клея — всё это сливалось в единую, отталкивающую, но на удивление гармоничную композицию. Она работала быстро и вдохновенно, как никогда в жизни. Закончив, она отошла и окинула взглядом своё творение. Это было омерзительно. И это было прекрасно. Она взяла тонкую кисть, обмакнула её в алую краску и в нижнем правом углу холста вывела название: «Выбор мужчины». Выставка была готова к приёму своего единственного и главного зрителя.

Роман вошёл в квартиру около семи вечера. Он был вымотан, разбит и всё ещё чувствовал во рту привкус вчерашнего дешёвого виски. Весь день на работе он прокручивал в голове сценарии примирения: купить цветы, заказать её любимую пасту с морепродуктами, мямлить извинения, пока она не смягчится. Он был готов к крикам, упрёкам, возможно, даже к паре брошенных в стену тарелок. Он был готов к обычному, понятному семейному скандалу. Но он не был готов к тому, что увидел.

Первым его сбил с ног запах. Резкая химическая вонь промышленного клея, смешанная с тошнотворным душком старой рыбы. А потом он увидел его. Прямо посреди гостиной, на массивном дубовом мольберте, который он ненавидел за его громоздкость, стоял холст. Огромный, белый, а в его центре, словно распятое на кресте божество, было нечто до боли знакомое.

Он подошёл ближе, его шаги стали медленными, неуверенными. Похмельная головная боль мгновенно испарилась, сменившись ледяным онемением, ползущим от затылка вниз по позвоночнику. Это была она. Его приставка. Его жемчужно-серая, лимитированная, идеальная. Но она была изуродована. Приклеена. Намертво впаяна в текстуру холста. Вокруг неё, в хаотичном, уродливом порядке, были налеплены обрывки пивных этикеток, а между ними — несколько иссохших, промасленных тушек воблы, чьи пустые глазницы, казалось, насмешливо смотрели прямо на него.

Он протянул руку, пальцы дрогнули в миллиметре от гладкого пластика. Он видел застывшие подтёки клея, похожие на шрамы. Он попытался легонько качнуть корпус — тот был неподвижен, как вросший в скалу камень. Это не шутка. Это не временная инсталляция. Это был акт необратимого уничтожения. Он смотрел на своё сокровище, превращённое в чудовищный артефакт, в памятник его вчерашнему проступку, и чувствовал, как внутри него что-то обрывается. Не злость. Пока ещё не злость. А чистое, дистиллированное отчаяние от вида чего-то любимого, осквернённого до неузнаваемости.

— Ты не пришёл оценить моё искусство. Поэтому я заставила твоё барахло служить моему искусству.

Голос Маргариты раздался из дверного проёма спальни. Она стояла, прислонившись к косяку, со скрещёнными на груди руками. На её лице не было ни злости, ни торжества. Только холодное, отстранённое любопытство исследователя, наблюдающего за реакцией подопытного животного.

Роман медленно повернул к ней голову. Он посмотрел на неё так, будто видел впервые. И в этот момент он всё понял. Он понял её язык. Она не просто сломала его вещь. Она нанесла удар по его миру, по его системе ценностей, использовав для этого свои инструменты — холст, композицию, символизм. Она говорила с ним на языке искусства. И он вдруг осознал, что тоже умеет говорить на этом языке. Только его палитра будет другой. В его голове не было ни одной мысли о том, как спасти приставку. Вся ярость, которая до этого момента копилась и сгущалась, внезапно обрела вектор. Она не выплеснулась криком. Она превратилась в холодную, ясную, творческую идею. Он окинул взглядом гостиную, и его глаза остановились на стенах. На её картинах.

Роман не посмотрел на неё. Он даже не бросил взгляда на искорёженное импровизированное распятие посреди комнаты. Он просто молча развернулся и, чеканя каждый шаг с неестественной твёрдостью, прошёл на балкон. Маргарита осталась стоять в проёме, наблюдая за его удаляющейся спиной. Она ожидала взрыва, крика, попытки оторвать приставку от холста, чего угодно, но не этого ледяного, целенаправленного спокойствия. В этом молчании было что-то гораздо более страшное, чем в самой громкой истерике.

Щёлкнул замок старого металлического шкафа на балконе, где Роман хранил свои автомобильные причиндалы. Послышалось глухое шуршание. Через минуту он вернулся в комнату. В одной руке он держал полупрозрачную пластиковую канистру, на дне которой плескалась густая чёрная жидкость. В другой — ком грязной, жёсткой ветоши, пропитанной тем же самым. Запах отработки, резкий и удушливый, ударил в нос, мгновенно перебив химическую вонь клея и смрад рыбы.

Не говоря ни слова, он подошёл к стене, на которой висела её гордость. Тот самый «Городской пейзаж в лиловых сумерках», который она закончила всего месяц назад. Работа, которую уже ждали в одной частной галерее, самая сложная и самая дорогая из всех её картин. Он открутил крышку канистры. Маргарита застыла, не в силах пошевелиться. В её голове пронеслась абсурдная мысль: он собирается что-то протереть?

Роман окунул ветошь в канистру. Чёрная, вязкая жижа неохотно пропитала ткань. Затем он выпрямился и, глядя не на неё, а на картину, сделал первый мазок. Широкая, жирная чёрная полоса прошла наискось через всё небо, моментально убивая нежные переливы фиолетового и розового. Машинное масло впитывалось в холст, расползаясь грязным ореолом, превращая тонкую живопись в нечто грязное, поруганное. Он провёл ещё одну линию, пересекая первую. Затем ещё одну. Это не было хаотичным уничтожением. Он действовал методично, словно создавал свою собственную, уродливую графику поверх её мира. Он не рвал холст, не ломал раму. Он осквернял. Он насиловал её искусство, её душу, прямо у неё на глазах.

— Рома, нет… — вырвалось у неё шёпотом. Это был не крик ужаса, а лепет ребёнка, который видит, как ломают что-то волшебное.

Он услышал. Он остановился на мгновение и повернул к ней лицо. Его глаза были абсолютно спокойными и пустыми. Он посмотрел на её инсталляцию с приставкой, потом снова на свою работу на её картине.

— Теперь у твоего пейзажа есть фактура, — произнёс он ровным голосом, в котором не было ни капли злости, только констатация. — Немного правды жизни. А то всё слишком чисто, как в сказке.

Он отвернулся и с тем же невозмутимым спокойствием направился к следующей картине — натюрморту с гранатами, висевшему над диваном. Он снова окунул тряпку в канистру. Маргарита смотрела, как первая чёрная клякса легла на сочную, алую мякоть граната. Она не бросилась на него, не закричала. Она просто стояла и смотрела, как её мир, её талант, её суть методично и безвозвратно покрываются слоем грязного машинного масла. Он уничтожал не картины. Он стирал её саму из этого дома. Они больше не были мужем и женой. Они были двумя художниками, закончившими свою последнюю, самую жестокую коллаборацию. В центре комнаты стоял его уродливый идол. На стенах умирали её мечты. Квартира превратилась в выставочный зал их общей ненависти, и входных билетов на эту экспозицию больше ни для кого не было…

Оцените статью
— Я, значит, ждала тебя на выставке, а ты в это время со своими дружками в баре бухал? Это моя первая персональная выставка, ты это понимаешь
Нюша через месяц после развода улетела на отдых в Турцию с известным московским ресторатором